И всемогущий жезл в руке у блюстителя порядка поднимался, открывая им дорогу. А если это было перед шлагбаумом, то, значит, он медленно вздымал перед их кибитками свою полосатую шею.
Иногда, пересекая степь кратчайшим путем, перебираясь напрямик от одного большого тракта к другому, оказывались они и поблизости от того глухого, отдаленного от людских взоров урочища, где пас свой табун Будулай. Проезжая мимо, завороженно поворачивали головы к золотистому живому облаку, прильнувшему к зеленой груди луга, и кричали Будулаю:
— Бэш чаворо! Бэш чаворо!!
Будулай отшучивался:
— У меня нет коня.
Его соплеменники удивлялись:
— А этот, тонконогий, под тобой чей?
— Этот чужой.
Они непритворно восхищались, ощупывая глазами Грома:
— Хороший калистрат[6]. А мы-то думали, если цыган сел на коня, значит, он уже его собственный.
— Раньше я тоже так думал. Езжайте, рома, своей дорогой.
— Вот ты какой. Ну, тогда давай мы украдем для тебя этого коня из табуна. А заодно и для себя.
— Лучше не надо, рома.
— Почему? Нам их всего трошки надо, а тут их тыща.
— При этом табуне сторож глазастый.
— А мы ночью.
— А он по ночам еще лучше видит.
Соплеменники Будулая белозубо скалились:
— Да ты, видать, и сурьезно поверил, будто нам твои неуки нужны. Не бойся, у нас свои одры есть. Выгуливай своих, сколько тебе влезет, может, тебе за это орден дадут. Ром у рома коня не украдет. Ты тут в глуши, должно быть, совсем от цыганских законов отвык.
Но своих одров они тем не менее принимались нахлестывать кнутами, оглядываясь на двух страшнейших серых псов, лежавших у ног его калистрата. Не дай бог, кинутся вдогон. Откуда они могли знать, что эти свирепые по виду псы обучены были только против волков, наведывающихся в этой глухой степи к табунам не только в зимнее время. Еще не хватало, чтобы собаки рвали людей.
Увозя соплеменников Будулая, беззвучно катились брички по травянистой дороге. Молодые цыганки, выпростав из кофт груди, кормили на солнцепеке своих смуглых младенцев. А головки других их детей шляпками подсолнухов свешивались из-за бортов бричек, и прощальный блеск их глаз осыпался на сердце Будулая пеплом необъяснимой печали.
Чего они ищут? Опять серая пряжа дороги будет наматываться и наматываться на колеса их телег. И с этих черноголовых подсолнушков ветром времени будут вылущиваться семена, из которых опять будут вырастать прямо на дорогах все такие же неизлечимые бродяги. Как будто за чем-то гонятся или же кто-то гонится за ними. Как будто хотят уйти от настигающего их времени, чтобы остаться такими, какими были всегда.
И даже в самый безоблачный день, когда ничто вокруг не угрожает им и их жалким шатрам, раскинутым между оглобель бричек в тихой степи — цыганки спят, а их дети тут же кувыркаются на зеленой траве, — вдруг, по одному только слову, по знаку старшего, мгновенно снимаются, даже не затушив костров. И скрипят колеса, наматывается на них серая пряжа, которой нет конца.
Но Будулай весь этот серый клубок, который назначено было ему намотать за свою жизнь, уже намотал и теперь уже разматывать его не станет, хватит. А если и есть из всех избороздивших эту степь дорога, которая иногда вдруг как будто вздрогнет струной и простегнется через его сердце от того места, где она начинается, то возврата по этой дороге уже нет, не может быть. Теперь здесь и закончится его нить.