Неужели моей книге суждено стать исследованием бесцветной пустоты, чем-то вроде спелеологической экспедиции в глубины буржуазной нормы, репортажем на тему обыденного существования среднестатистического француза? Благополучное детство всегда и у всех одинаково, пожалуй, оно и не стоит того, чтобы о нем вспоминать. И подберутся ли слова для описания каждого рубежа, который вынужден был преодолевать маленький мальчик в Париже шестидесятых-семидесятых? Уж лучше рассказать про то, как мои родители получили налоговую льготу на второго ребенка.
Ныряя в этот омут, я надеюсь на одно: в процессе писания оживится память. Литература часто помнит то, о чем сами мы забыли; писать — значит читать в себе. Облечение ощущений в слова вдыхает жизнь в воспоминания, так что это занятие можно сравнить с эксгумацией трупа. Каждый писатель — своего рода ghostbuster, то есть охотник за привидениями. В произведениях знаменитых романистов порой возникали невольные реминисценции, и это очень любопытное явление. Писательство обладает сверхъестественной властью. Начиная новую книгу, ты как будто обращаешься за помощью к магу или колдуну. Жанр автобиографии располагается на перекрестке дорог, между Зигмундом Фрейдом и мадам Солей[2]. В статье, опубликованной в 1969 году и озаглавленной «Зачем нужны писатели?», Ролан Барт утверждает, что «сочинительство выполняет работу, источник которой нам неведом». Может быть, эта работа в том и заключается, чтобы вернуть забытое прошлое? Как у Пруста с его мадленой, сонатой, щелью между досками во дворе особняка Германтов, возносящими его «к молчаливым вершинам памяти»? Э-э, только не надо, пожалуйста, давить на меня слишком сильно. Лучше я выберу более свежий, хотя и не менее наглядный, пример. В 1975 году Жорж Перек начал свой роман «W, или Воспоминание детства» словами: «У меня нет детских воспоминаний».
Но вся книга буквально кишит ими. Стоит закрыть глаза, пытаясь вызвать картины прошлого, и начинается мистика; память — как чашечка саке, которое подают в некоторых китайских ресторанах: пока пьешь, на дне постепенно проявляется фигура обнаженной женщины, исчезающая с последним глотком. Я ее вижу, созерцаю, но при малейшей попытке приблизиться она ускользает, улетучивается; так и мое утраченное детство. Молюсь о чуде: пусть мое прошлое постепенно выступит на страницах этой книги, как очертания картинки на полароидной пленке. Позволив себе дерзость самоцитирования, — а отказываться от созерцания собственного пупа в автобиографическом опусе значило бы усугублять тщеславие глупостью, — отмечу, что я уже сталкивался с этим любопытным феноменом. Когда в 2002 году я писал «Windows on the World», вдруг откуда ни возьмись передо мной всплыла такая сцена: холодное зимнее утро 1978 года; я выхожу из материнской квартиры и топаю в лицей, стараясь не наступать на цементные полоски между плитками мостовой. Изо рта у меня вырывается пар, мне тоскливо, хоть сдохни, и больше всего на свете хочется броситься под автобус 84-го маршрута. Глава заканчивается так: «В то утро я так никуда и не пошел». Минул год, и вот на последней странице «Романтического эгоиста» возник запах кожи, от которого меня мальчишкой мутило в английских машинах отца. Спустя еще четыре года, работая над романом «Идеаль», я с наслаждением вспоминал один субботний вечер в отцовской двухэтажной квартире, когда мои домашние тапочки и стыдливый румянец покорили сердца нескольких манекенщиц нордической внешности, слушавших двойной оранжевый альбом Стиви Уандера. В ту пору я наделил этими воспоминаниями литературных персонажей (Оскара и Октава), но никто не поверил, что они вымышленные. А это была моя робкая попытка рассказать о своем детстве.