Мимо нас осторожно, словно подкрадываясь к кому-то, прошел офицер. Матросы узнали в нем лейтенанта, носившего среди них прозвище «Вредный». Он никогда не кричал на нас, не разносил последними словами, не дрался, как это делали другие. Разговаривал с нижними чинами тихо и ласково, с приклеенной улыбкой на краснощеком и широком лице. И все-таки он вполне оправдывал данное ему прозвище: проштрафившийся перед ним матрос, пощады не просил. С какой-то ледяной тупостью он презирал своих подчиненных, и когда определял им наказание, то делал это бесстрастно, как лавочник, объявляющий цену на товар по прейскуранту.
Через вестовых мы знали, что в кают-компании он больше всех ратовал за то, чтобы как можно суровее относиться к команде, и сколько раз спорил со старшим офицером Сидоровым, находя его в отношении нас слишком мягким. У него была постоянная привычка — подойти к кучке матросов незаметно и подслушать, о чем говорят. И теперь, придя на бак, он остановился и повернул ухо в нашу сторону.
Матросы сейчас же свели беседу на тему о веселых домах. А это, с его точки зрения, означало, что никаких неблагонадежных мыслей у них нет.
Вредный постоял немного и ушел.
— За что он так ненавидит нас? — спросил один из матросов.
Гальванер Козырев ответил:
— Стало быть, какая-нибудь причина есть. Он на берегу был такой же.
И рассказал нам об этом случае.
Козырев служил вместе с ним в одном флотском экипаже. Когда Вредный оставался на ночь дежурным по экипажу, то утром обязательно несколько матросов попадали в карцер. Еще до побудки команды при нем в канцелярии уже стояли наготове горнист и барабанщик. Как только на дворе раздавались звуки горна, он сейчас же отправлялся в обход по всем ротам экипажа, сопровождаемый молчаливыми горнистом и барабанщиком. Вот здесь-то и начиналась потеха. Какой-нибудь унтер, несмотря на то, что побудка команды уже была, продолжал спать на своей койке. Это только и нужно было лейтенанту Вредному. Он подкрадывался к такой койке, ставил у ее изголовья горниста и барабанщика и подавал им знак рукою — начинай! От дикой музыки, раздававшейся над самым ухом, виновник, иногда без кальсон, иногда совсем голый, вскакивал с быстротой молнии. Более глупое или даже идиотское выражение на лице, чем у такого человека, едва ли еще можно было видеть. Перед ним, надрываясь, орал горнист, гремел барабан и стоял в сюртуке с золотыми эполетами, при сабле, дежурный офицер, самодовольно улыбаясь и с легким поклоном приговаривая:
— Пожалуйте-с, на трое суток, на трое суток.
Что это — дьявольское наваждение? Виновник ничего не понимал и стоял на своей койке во весь рост, выпучив глаза с таким растерянным видом, словно был оглушен поленом. А главное — он не знал, что делать ему дальше: бежать ли из камеры, отдавать ли честь, держать ли руки по швам или начать одеваться, чтобы прикрыть скорее свою наготу.
А лейтенант, продолжая кланяться, приговаривал:
— Ага! Сразу не послушался! На сутки прибавлю. Пожалуйте-с, на четверо суток. В карцере поумнеешь.
Так забавлялся Вредный в каждое свое очередное дежурство. И неизвестно было, до каких пор это продолжалось бы, если бы однажды он сам не оказался в дурацком положении. Под звуки барабана и горна он стоял перед одной койкой дольше, чем это обычно было, и все кланялся, приговаривая: