Остановимся еще на нескольких способах психологического изображения, в которых ярче всего проявилась оригинальность Достоевского-психолога.
Уже говорилось, что повествование у Достоевского сплошь пронизано психологизмом. Однако в структуру художественного текста, кроме повествования, входит у него еще прямая речь героев – диалоги и монологи, каковых необычайно много. Свидетельством того, что психологизм стал абсолютной стилевой доминантой и организующим принципом стиля, служит использование внешней речи для целей психологического изображения. По своему содержанию высказывания героев – это чаще всего психологический анализ. Так, монологи Порфирия Петровича прямо или косвенно объясняют психологические механизмы «убийства по совести»; попутно Порфирий психологически же доказывает, что этого преступления не мог совершить Миколка. Внутренние мотивы преступления дважды пытается объяснить Соне Раскольников. Прочие герои постоянно беседуют именно о внутреннем, уделяя самое минимальное внимание обсуждению даже важнейших событий. Заметим здесь, что взаимный психологический анализ не расходится с авторским, герои строят гипотезы, совпадающие в общем тоне и смысле, но расходящиеся в акцентах и нюансах, что лишний раз подчеркивает относительность знания о внутреннем мире человека, неисчерпаемую глубину его психологического мира.
Достоевский достиг чрезвычайной психологической выразительности внешней речи героев: в самом тоне и строе высказываний уже запечатлено определенное эмоциональное состояние; его воспроизведению помогают и авторские ремарки, указывающие на характер речи. Вот, например, отрывок из монолога Раскольникова во время второй встречи с Соней (его речь характеризуется сбивчивостью и в то же время упрямой сосредоточенностью на какой-то одной идее, параллельными ходами мысли, повторами, незаконченными конструкциями, восклицаниями, обращениями; она ярко изображает определенное эмоциональное состояние):
« – Нет, Соня, это не то! – начал он опять, вдруг поднимая голову, как будто внезапный поворот мыслей поразил и вновь возбудил его, – это не то! А лучше... предположи (да! этак действительно лучше!), предположи, что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну... и, пожалуй, еще наклонен к сумасг шествию. (Уж пусть все зараз!..) Я вот тебе сказал давеча, что в университете себя содержать не мог. А знаешь ли ты, что я, может, и мог?.. Да я озлился и не захотел. Именно озлился (это слово хорошее!). Я тогда, как паук, в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела... О, как я ненавидел эту конуру! А все-таки выходить из нее не хотел. Нарочно не хотел!.. Я лучше любил лежать и думать. И все думал... И все такие у меня были сны, странные, разные сны, нечего говорить, какие! Но только тогда начало мне тоже мерещиться, что... Нет, это не так! Я опять не так рассказываю!»
Монолог с двух сторон обрамлен авторским комментарием, указывающим на то, в каком состоянии он произносится: «Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается... И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но...» Это перед монологом, а вот после: «Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уже не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге».