Иннокентий Львович, распрямившись, сглотнул чайную ложку липового меда, поморщился от избыточной сладости.
– Алешку придется убрать, – заметил горестно.
– Придется, – согласился Благовестов, – а жалко.
Такой светлый паренек. Бесстрашный, чистый – и голова на плечах. Жена у него хорошая. Наивная такая девочка, я ее невинности лишил.
– Хотя бы для профилактики, – добавил Грум.
На коврике шевельнулась Маша Копейщикова и гулко хохотнула во сне.
– Все-таки недобрый ты человек, Грумчик, – сокрушенно обронил Благовестов. – Почему бы тебе до кучи и ее не убрать? Все равно ведь сорная трава.
– Она под контролем. Алешку мы больше контролировать не можем. За флажки вымахнул.
Возразить было нечего. Елизар Суренович с удовольствием просмаковал глоток густого, багряного вина.
Почмокал губами совсем по-стариковски.
– Ты про такую – Француженку – ничего не слыхал, Грум?
Иннокентий Львович вскинул брови:
– А что?
– Да вот любопытствую, что за чудо произросло на гнилой российской почве. Стелется по трупам, как по болотным кочкам, и ни царапинки на ней.
– Дьявол тебя побери, Елизар, эк тебя бросает. Она же чокнутая. Мало нам своих честных, добросовестных исполнителей? Распорядись только, за остальным я уж сам прослежу. Не впервой, слава Богу.
Благовестов огорчился:
– Стареешь, Грумчик. По одной тропе зверье на водопой ходит. Там его и стерегут охотники. Да и Алешку низко ставишь. Все твои исполнители у него в семейном альбоме на фотокарточках. А многие, полагаю, у его другана Мишки Губина на подкормке.
– Есть залетные, – обиделся Иннокентий Львович. – Вполне солидные господа. Оба камикадзе, прямо из Абхазии доставлю в почтовом вагоне. По документам оба давно расстреляны.
Благовестов еще глотнул вина:
– Чепуху ведь мелешь, стыдно слушать. Абхазы, армяне, магометане. Негра еще прихвати. Тоже там, по слухам, отчаянный народец и совершенно безмозглый.
Давай действуй. Посмеши Алешку. Только потом не обижайся, когда тебя Губин враскоряку поставит. Отстал ты от жизни, коллега. Привык нашим овечкам из банков сопли в глотку вбивать. Алешка не банкир и не брокер. Он в городе себя чувствует, как рысь на лесной поляне.
Иннокентий Львович, внимая владыке, теперь уж вовсе уронил башку к коленям и не поднимал глаз, чтобы не заметил Благовестов усмешки. Но тот и по затылку угадал, о чем он думает.
– Нет, Грумчик, я не в маразме и Алешку не боюсь.
Скоро сам поймешь, что я прав, а не ты. Еще одно скажу по секрету – не хочу спешить. Оторванную тыкву на другой стебель не присадишь. Таких, как ты, Кеша, больше на свете нету, но и Алешка в единственном числе уродился. Поверь старику, не надувай щеки. Предоставь-ка лучше к завтра Таню Француженку. Погляжу, кто такая.
Грум выгнулся снизу бледный, как после плача.
– К завтра не сумею. Послезавтра приведу.
– Чаек-то остыл? Пни-ка животину, пусть кипяточку принесет…
* * *
Утром Француженка чувствовала себя скверно и все пыталась вспомнить, кто же мог ее сглазить. Пришла к выводу, что не иначе это был старенький инвалид в метро, которому она сдуру подала милостыню. Непонятно, что на нее накатило. Нищих в Москве с каждым днем становилось все больше, они торчали повсюду, как ромашки в поле; привычный фон новой завидной жизни горожан, и никто, кажется, а уж Таня тем более, не обращал на них внимания. Разве что какой-нибудь особенный калека, похожий на выходца с того света, заставлял прохожих брезгливо поджимать губы и сторониться, потому что многие инстинктивно чувствовали, что нищета – такая же заразная болезнь, как холера.