Ноги нередко отмораживали, и их приходилось ампутировать. Это не значит, что количество одноногих на Соловках резко увеличивалось, – такие люди обычно не выживали. Они умирали в лазарете от общего истощения или оттого, что при ампутации обрубок заматывали плохо выстиранными тряпками.
Так умер Вася Коробков, мой напарник. Он уже с полудня говорил, что не чувствует ног, но никто из чекистов его не слушал. Я видел, что Вася уже не может пилить, он не мог даже стоять, сидел в снегу у ствола. Я пытался пилить один, а он лишь висел на своем конце пилы, и рука его не двигалась. К концу смены мы предъявили только десять бревен, меньше половины. Нас оставили в лесу до утра выполнять урок, обычная мера. Вася плакал, молил чекистов позволить нам вернуться в роту. Они не позволили, стали бить его прикладами, мне тоже досталось. Их брань тонула в метели, и даже их удары в сплошном белом крошеве почти не чувствовались.
Мы провели в лесу всю ночь, но не сделали больше ни одного бревна. Вася сначала лежал на снегу, потом я его уложил на бревно, снял с него лапти и растирал его ноги снегом – они были как лед, холодные и твердые. Полночи было темно, а когда вдруг прекратилась метель, в свете луны я увидел Васино лицо. По нему еще текли слезы, но в нем уже не было ничего жалкого и плаксивого – от мороза Васины черты стали неподвижны. Его лицо утратило способность плакать или смеяться, в нем появилась значительность, даже торжественность, что ли.
Время от времени я бегал туда-сюда, чтобы согреться, только особенно ведь не разбежишься, сил нет. Утром для меня началось всё сначала – без сна и еды. Дали нового напарника и заставили работать. Васю двое заключенных оттащили в лазарет, где ему ампутировали обе ноги. Через день он умер от заражения крови.
Когда я однажды рассказывал Гейгеру о том, как мы работали в сорокаградусный мороз – без теплой одежды, без обуви, без еды, – он сказал мне, что не понимает, как в таких условиях можно было остаться в живых.
Так ведь и не оставались.
Я покинул больницу. Рано или поздно это следовало сделать: дальнейшую жизнь в тепличном режиме больницы Гейгер считал неполезной. Всю эту неделю занимались переездом, так что не было никакой возможности писать. Говоря о возможности, имею в виду не столько даже время, сколько что-то другое.
Всё дело ведь в том, куда именно я въехал: в мою старую квартиру! Там, на углу Большого и Зверинской, я теперь снова живу. Оказывается, по настоянию врачей (читай – Гейгера) городские власти выкупили бывшую мою коммуналку, сделали в ней ремонт и поместили там меня. Комнату, в которой когда-то жили мы с мамой, выделили пользующему меня медперсоналу (по преимуществу сестре Анжеле), в залу поселили меня, а комнату Зарецкого оставили на случай посещения Гейгера. Всё было сделано для того, чтобы я как можно скорее вжился в новую среду.
Мой первый день в новой квартире я провел один. Как я понимаю, таким образом проявлялся такт по отношению к моим воспоминаниям – и я был за это благодарен. Ходил из комнаты в комнату. Всё было совершенно другим – полы, двери, рамы. Другой была даже старая мебель, специально купленная перед моим вселением. Я открыл кухонный кран – вода звучала совсем по-другому. В двадцатые годы она звонко барабанила по жестяной раковине, а сейчас уже не барабанила. И раковина была не жестяной. Прежним остался только объем помещений, да и в этом я не уверен. Как мне сказали, за все утекшие годы смежные квартиры столько раз обменивались площадью, претерпели столько перепланировок, что искать сходство с прошлым было просто бессмысленно.