Хуй-то, думаю я, сэр Джей Френч, ночью они перебросят туда еще людей, главное ведь — зацепиться, и утром ваша передовая линия будет их тылом.
Рядом с лузитанской реликвией висит портрет: старый джентльмен в пенсне, с зеленым галстуком, наверное, дед или прадед. Дальше, на той же стене, но в общей раме — портреты джентльменов, получивших премии Эдисона, и сам Эдисон в центре. Главные двигатели прогресса, так сказать. В значительной степени благодаря этим благообразным джентльменам и их не имевшей границ любознательности, само существование нашего вида «homo sapiens» поставлено под угрозу исчезновения.
На противоположной стене — плакат в стиле «арт нуво», изображающий рыжеволосую женщину с обнаженным плечом, всю в цветах, задрапированную в цветы. Дама, в отличие от Фаустов в воротничках, вполне безобидна и даже не имеет имени.
За дверью, я открываю ее, — сюрприз: копия совершенно желтой газеты за 1919 год, тоже в раме, с портретом все того же старого джентльмена в пенсне и, по-видимому, его изречение, напечатанное огромными буквами под портретом:
«Люди хотят от нас эффективной работы и сервиса очень высокого качества. Они не смогут иметь этого, если капитал не будет вложен. Тут должна быть справедливая взаимосвязь. Если расходы идут вверх, цены также должны идти вверх!»
Золотые слова сказал старый джентльмен, думаю я. Правильно. Цены до сих пор идут вверх и будут идти, пока все это не обрушится. А если обрушится, то все сразу — и цены, и расходы, и портрет джентльмена в зеленом галстуке, и миллионерский дом, и, может быть, весь мир.
У самой двери на крыше стояла тогда белая детская кровать, теперь на ее месте стоит большая взрослая кровать, привезенная Нэнси из Коннектикута. Я теперь приспособился ебать на взрослой кровати своих женщин, при открытой двери, так что на пизду жертвы и мой член падает голое живое солнце — это потрясающе возбуждает, и накаляет и хуй, и пизду. Но тогда там стояла детская кровать, а рядом стояла (и стоит) расшитая едва ли не золотом, наверное, индийская детская качалка, конь с гривой.
Я сажусь на коня, покачиваюсь и тихо думаю: «А почему не я здесь живу? Хорошо бы остаться и всю жизнь прожить в этом домике, в детской кровати спать, бросать детские книги на синий мохнатый ковер. Спасибо, Дженни, — думаю я, покачиваясь на детской лошади, обхватив ее загорелыми ногами, — я нахожусь здесь не по праву, не по праву, спасибо, Дженни, — нужно будет поцеловать ее, спустившись вниз». Больная, кроме вагины у нее еще болит и спина, она спит на другой кровати, но рядом, очевидно, создает себе иллюзию нормальной жизни с мужем. Голубые простыни с бабочками были на наших кроватях в прошлую ночь. Она исполняет все, что ей кажется необходимым, чтобы Эдвард получил удовольствие в сексе: сосет послушно мой член. «Что ж делать, — наверное, думает она, — Эдвард должен иметь оргазм, а у меня сейчас болит вирджайна». Она старается для меня, а сама не получает удовольствия, ангел.
«Я перестал мечтать о полном счастье, — думаю я, продолжая качаться и наблюдая через открытую дверь, как ветер, вдруг рванув, унес часть моей воскресной «Нью-Йорк таймс» прочь с крыши и, наверное, бросил ее в реку. — Я стал расчетлив и совсем не забочусь о Дженни, и утром всегда оставляю ее спать без сожаления, даже не гляжу в ее сторону, оставляю ее и бабочек на простынях и подымаюсь в детскую корабельную каюту. Женщина спит внизу, чужая, тяготящая меня своими планами, женщина 20 лет, ее тяжелый зад, грудь и прочие сомнительные прелести там, а я здесь — мальчик, задумавшийся над старой географической картой, вставший поутру. Я был, я буду, — думаю я, безгранично веря в это утро в свое необычное предназначение, как всегда. — И я убегу из этого дома, когда пробьет мой час, к другим женщинам, другим странам, к своей судьбе. Здесь, в детской комнате миллионерского дома, я неожиданно получил передышку в моей борьбе, короткий солдатский привал. «Отдохнули и хватит», — говорю я себе, слезаю с арабского скакуна и спускаюсь вниз, откуда уже слышна арабская музыка, голос Дженни и кого-то еще.