— Броник был? — спросили его участливо.
— Амуниции не ношу, ребятки, — просто ответил Пармен. — Это, надо бы знать вам, казацкий Спас, а среди славян щитом архангела Михаила кличут.
Он пошел к джипу, где над водителем склонились двое.
— Дайте-ка взглянуть… вроде жив маленько.
— Под лопаткой пуля.
— Кладите на заднее сиденье, а я кровь остановлю, — распоряжался Пармен, и подчинились ему уважительно.
— Поехали, деда, быстрей.
— Нет, не быстрей! — воспротивился Пармен и осмотрел водителя. Он убрал с лопатки сочащийся кровью тампон, поводил пальцами, сжимая и разжимая их, будто отогревал с мороза, потом сжал в кулак и отдернул руку.
— Вот она….
На ладони Пармена лежала пуля с налипшим сгустком крови.
Водителя аккуратно привалили к спинке сиденья. Он медленно открыл глаза.
— Деда… Живой.
— Я-то живой, а ты, мил друг, полуживой, — улыбнулся Пармен.
В молчании добрались до хутора, только покряхтывал на заднем сиденье водитель. Его первого вынесли из джипа и бережно понесли в дом. Пармен остался у машины, терпеливо дожидаясь, когда о нем вспомнят. Ничего с ним не случится, не барин.
Перед ним на пригорке стоял небогатый флигель, а чуть в стороне — изба-пятистенка под четырехугольной крышей, какие приняты на Дону и Кубани. Ранним утром он будто ежился белеными стенами от холода. Пармен оглядел двор. Обычный казацкий баз, и, если бы не джип посреди, время унесло бы Пармена лет на сто вглубь: пофыркивала в конюшне лошадь, куры, нахохлившись, сгрудились у курятника, и петух в середине своего гарема приглядывался к Пармену.
Давным-давно уезжал он с похожего обжитого двора и посейчас помнил, как съеживалось его детское лицо от усилий сдержать непрошеные слезы, чтобы казаться взрослее. Далеко уезжал он по настоянию отца, попавшего в немилость к советским властям, в холодную Сибирь от величавого Дона, к родственникам, осевшим там в начале прошлого века. Освоили смолокурку в артели на новом месте. В созданный позже колхоз не пошли, а забрались дальше в тайгу, охраняя от дурных глаз и намерений умение врачевать без лекарств, сохраняя древнюю веру. Приучили к врачеванию Пармошу, обучили казацкому Спасу. После войны особисты основательно взялись за них. «Иди в монахи и хоронись. Вере не изменяй и жди», — сказал ему дядька в двадцать лет и вывел за ворота, вручив котомец на дорогу. Ушел Пармен без долгих напутствий и никому не открылся за годы ожидания, только патриарх распознал его сразу, приблизил и оберегал, давал для чтения совершенно необычные книги, ничего не объясняя. Молчаливое понимание обоих было печатью таинства, охраняемого пуще глазу от ряженных в черные вериги попов и монахов. Чужие. И вокруг чужое, нелепое, и только сейчас почудилась Пармену весна обновления, среди зимы повеяло запахами, которые отгонял он от себя с того далекого дня, когда стоял хрупким росточком среди отцовского двора, родного казацкого база. Дождался он.
«Это как-то правильно получилось, — опять морщилось его лицо от влаги в уголках глаз. — Чтобы ожило оно, единственное…»
Отворилась дверь, и на просторное крыльцо вышла женщина, придерживающая пуховую шаль на груди. Поздоровались степенно.