— Не придется, — сказал Березкин. — Они нас не ждут. Здесь, по данным, вообще нет никакой обороны. Женщины будут отдельно. Их бомба не тронет. А мужики всей бандой кучно будут сидеть. Их и накроешь. Лишь бы вы точно вышли и сразу, чтобы не спугнуть!
Свадьба втекала в подворье. Под тенистыми кронами на узорных коврах сидели седовласые старцы. Молодые в поклоне подносили пиалы с чаем. Тихие речи, шевеление усов и борода, шелк на подушках, черноглазое лицо жениха. И в плетеной подвешенной клетке златоперый павлин.
— Сажайте ко мне предателя! — сказал командир эскадрильи.
Тот, кого назвали предателем — презрительная кличка для всех, кто за деньги или за страх служил проводником в рейдах и налетах на базы, наводил вертолеты на родные кишлаки, указывали дома муджахедов, имена и явки мятежников, — пленный великан, уже шел, прихрамывая, опираясь на тяжелый костыль. Лицо его, гончарно-красное, твердое, было спокойно. Широкие сжатые губы казались вырезанными из камня. Два солдата конвоировали его к вертолетам.
— На мой борт! — повторил командир эскадрильи.
Пленный подошел, молча поклонился и замер, возвышаясь пышным складчатым шелком над головами пилотов.
— Сюда, — сказал ему Батурин, подводя к пятнистой машине, помогая влезть на ступеньку. И пока тот влезал, забросив клюку, Батурин сквозь ткань чувствовал литую мышцу.
Они уселись. Предатель — между левым и правым пилотами. Сзади него Батурин, чтобы можно было общаться. Березкин с борттехником уселись на лавку.
— Ну, с богом, как говорится, пошли! — сказал Березкин. — На свадьбе гулять и «горько» кричать! — взвел фотокамеру, прицелившись в круглое, наполненное солнцем стекло.
Вертолеты проскрежетали по рифленому железу, взмыли один за другим. Батурин видел сквозь блистер мелькающую серую землю. Все те же развалины старой крепости, как огромный гнилой зуб с провалившимся дуплом. В недрах дупла на пепелище виднелись шатер кочевника и два неподвижных верблюда. Пролетели кишлак, клетчатую хрупкую вафлю. В ломких тисненых ячейках некоторые квадраты светились, словно покрытые золотой фольгой, — это сушился на крышах урюк. Зарябили поля, зеленые, черные, будто лоскутья бархата, нашитые на грязную мешковину пустыни. Струйки арыков пульсировали, отражали солнце.
Батурин видел, как за пышной чалмой афганца чернеет пулемет с концентрическими кругами прицела, стелется белый сахарный солончак. Чувствовал стремительный грозный вектор, по которому двигались вертолеты, — упрямый, отточенный, проходящий сквозь ствол пулемета. Думал: свадьба, война, ночное предчувствие смерти, мысли о милых, ожидание любви, затмение в страхе и ненависти — быть может, все это, неразделимое, переплетенное, переходящее одно в другое, и есть целостность жизни, которую невозможно понять, а только принять. Вот он, живой, никому не желающий зла, читавший «Бабур-намэ», летит на бомбовый удар. Он и есть носитель этой целостной жизни. Так и надо жить, не иначе.
Они пересекли долину и взмыли над плавными складками гор. Казалось, под огромной попоной спят великаны. Виднелись очертания их туловищ, ног и голов. Перевалили кручи и снова снизились к извилистой плоской реке. Низко шли над водой, над белесыми тростниками, над вспышками черного и белого солнца. Стая уток косо взлетала. Лунь, похожий на алебарду, соскользнул и пропал под днищем.