Так рассуждал Василий Христофорович в своем уединении и пил сладкое винцо, поминая новопреставленного раба Божия, слушал, как спит деревня, в которой не раздавалось ни звука, точно вымерла она, и вдруг что-то послышалось ему в ночи: легкий ли топот копыт, быстрые ли чьи-то шаги. Звук был далеко, но чутким слухом механика Комиссаров его различал. Он вышел на улицу и стал всматриваться в сумрак. Таинственный стук становился то более отчетливым, то пропадал вовсе, он раздавался с разных сторон, дразнил, манил к себе и не отпускал, но что-то очень тревожное в нем было, и, хотя никаким предчувствиям, а уж тем более призракам и видениям механик не верил, ужас объял его душу. Крикнуть хотелось, но побоялся не то вспугнуть неведомое существо, не то обнаружить в этой мгле самого себя.
«Может, дух его здесь бродит? — мелькнуло в голове и бросило в пот холодный. — Может, скажет он то, что не успел при жизни сказать? Или слоняется неприкаянный?»
— Панихидку бы надо заказать, — прошептал он, сам не понимая, откуда у него это слово всплыло, — да не согласится поп местный. Не любили тебя, старче, попы, славе твоей завидовали еще пуще, чем литераторы… Эй! — позвал он осторожно, но никто не откликнулся на его зов.
Тихо стало, как в ледяной пещере, замерло все, как если бы мир уже закончился или Комиссаров в нем умер, перестал что-либо чувствовать и ощущать, а потом откуда-то сбоку, с той стороны, где и кого совсем не ожидал увидеть Василий Христофорович, показалась размытая невысокая девичья фигура в синем платье. Ее призрачный облик сгущался, становился более плотным и наконец обрел человеческие очертания.
— Уля! — произнес механик слабым голосом.
Дочь тяжело дышала, была бледна, плечи ее вздрагивали, спутанные волосы закрывали лицо.
— Ты откуда здесь? Где ты была? С кем?
Уля вскрикнула, в глазах метнулся страх, судорога исказила ее лицо, казалось, еще мгновение — и она исчезнет, растворится в задымленных сумерках так же внезапно, как появилась, но вот она узнала отца, удивленно посмотрела по сторонам и заплакала. Она плакала долго, и он впервые за много лет не отталкивал ее, прижимал ее к себе, гладил неумелыми руками по влажным волосам, что-то бормотал, неуклюже пытался спрашивать, но Уля лишь мотала головой, плечи ее тряслись, и в каком-то бреду она произнесла:
— Я снова видела его.
— Кого?
— Он близко есть.
— Кто? Кого ты видела?
Она ничего не ответила, невесомое тело обмякло, глаза закрылись, и Василий Христофорович почувствовал физически эту опустошенность и изнеможенность, и острая жалость и тревога в душе Комиссарова сделались невыносимыми. То, что казалось Уле холодностью, отчужденностью и равнодушием отца, было лишь проявлением нежности и любви, которую нельзя было обнаружить, потому что она была отравлена, сплетена со страхом, и чем более чувствовал Василий Христофорович любовь, тем сильнее мучило его предчувствие, что с девочкой может что-то случиться. Так хрупка, слаба, беззащитна она была, и иногда он ловил себя на мысли, что самые счастливые, самые покойные времена в его жизни были те, когда Уля не умела ходить, он таскал ее на спине, звал своей улиточкой и она полностью принадлежала ему. А теперь была открыта миру, ей угрожавшему, и чем больше взрослела, тем больше свою бывшую мать напоминала, в нее превращалась, ею становилась, и это сходство мучило его, а в ушах раздавалось выкрикнутое женой на прощание: «Только доченьку мою не погуби!» А как не погубить? Как вырастить, как сделать так, чтобы не повторила она судьбу ни своей матери, ни своей мачехи? Кто подскажет?