Перелесов задержался на крыльце с радостно привалившимся к нему Верденом. Ему казалось, что примятая секретаршей трава расправляется, оживает под звёздным небом. Он, подобно средневековому звездочёту в остроконечном колпаке, всматривался в бесконечную Вселенную, пытаясь по наитию определить, какие звёзды живые, а какие давно умерли и испускают мёртвый свет. А вдруг, мелькнула странная мысль, они все мертвы и я вижу скелет Вселенной… А внизу и вокруг, взгляд, оттолкнувшись от лунного озера в камышах, вернулся на серебрящуюся в инее траву, скелет России?
…Он как будто вновь оказался на склоне набережной Москвы-реки, напротив Дома международной торговли и Трёхгорной мануфактуры (изгибистых, как выпрыгнувшие из воды рыбы, небоскрёбов Москва-Сити тогда не было и в помине), где Авдотьев испытывал прибор, мобилизующий жуков посредством генератора биологических, так он их называл, волновых колебаний.
«Эти волны — швы, удерживающие, сшивающие мир, — объяснил Авдотьев, когда они, стряхнув с одежды жуков, поднялись наверх и направились (куда же ещё?) в гастроном за вином. — Их можно укрепить, почистить, направить куда надо, а можно ослабить, распустить, и всё покатится… — огорчённо махнул рукой. — Как сейчас».
«А куда надо направить?» — Перелесову показалось, что крохотный твёрдый жучок каким-то образом проник ему в ботинок и теперь ползает там, покусывая сквозь носок.
«Биологические законы едины для всего живого, иначе как бы Бог всем управлял?» — Авдотьев, похоже, одновременно разговаривал с Перелесовым и с кем-то ещё — невидимым и всезнающим.
«А он, — вдавил пятку в землю Перелесов, — точно всем управляет?»
«Играет на волнах, как на струнах, — сказал (кому?) Авдотьев. — Бог — композитор, мир — его мелодия».
«Аты, стало быть, — покосился на друга Перелесов, — музыкальный критик?»
«Мне, как Менделееву, — не стал отвечать на глупый вопрос Авдотьев, — вчера приснилась периодическая таблица биологических волновых колебаний живых существ. Осталось заполнить клетки параметрами частот и переделать генератор. Казалось бы, люди — один биологический вид, размножаются одинаково, но биоволны у разных рас и народов разные».
«Что русскому хорошо, то немцу смерть!» — вставил лыко в строку Перелесов.
«Это точно, — согласился Авдотьев, — если учесть, что биоволны имеют обратную силу во времени и пространстве. Они как ноты, только живые, постоянно звучащие. Гармония внутри хаоса. Мелодию можно услышать и вытащить, как нить из спутанного клубка. Народы — инструменты. Можно взять и настроить современных толерантных и мультикультурных немцев, как аккордеон, на музыку тысяча девятьсот тридцать девятого года. А русских… даже не знаю. На время Разина, Пугачёва, на семнадцатый год? Можно, конечно, попробовать на сорок пятый, но…»
«Красное или белое?» — спросил Перелесов.
Они уже вошли в избавившийся от прежней («Мясо. Рыба») вони бывший гастроном. Теперь он назывался «Убон», в нём хозяйничали кавказцы. Перелесов тогда ещё подумал, что вонь в отделе «Мясо. Рыба» была компенсацией за относительную доступность этих многократно подорожавших, но зато переставших вонять пищевых продуктов. «Уважаемый, — как-то поинтересовался он у орлино осматривающего зал охранника, — что означает слово „Убон“?» «По-нашему это еда, — снисходительно-презрительно объяснил тот, — какую едят разные… ну, не все». «А кто не ест?» — заинтересовался Перелесов. «Мы не едим!» — повернулся к нему спиной охранник, давая понять, что разговор окончен.