«Жилось нам тогда, видно, туго. Недоедали. Мама уходила на работу, а нас с сестрой оставляла у деда с бабкой. Там мы и ели. И вот… Дед строгает в завозне, бабка полет в огороде грядки.
Я сижу у верстака и сцепляю золотисто-солнечные кольца стружек. И вдруг вспоминаю, что у бабки в шкафу лежат шанежки. Выхожу из завозни и направляюсь к дому. На дверь накинут замок — просто так, без ключа (сестра в огороде с бабкой). Если замок вынуть из пробоя и открыть дверь, бабка услышит и спросит: “Ты чего там, Васька?” А мама наказывала — я это хорошо помню — не надоедать деду и бабке, особенно деду, не просить есть: сколько дадут, столько и ладно.
Окно в избу открыто. Оттуда пахнет свежеиспеченным хлебом и побеленным шестком. В углу стоит, тускло поблескивая стеклами, пузатый шкаф — там шанежки.
Я влезаю в окно и осторожно, на цыпочках, иду по крашеному полу… Открываю шкаф, беру самую маленькую шаньгу и тем же путем убираюсь из избы. Воровал я до того что-нибудь или нет, не помню. Но я помню, как я крался по избе на цыпочках. Откуда-то я знал, что так надо.
Вечером бабка, посмеиваясь, рассказывала маме, как я лазил в окно (она из огорода все видела). Мама не смеялась. У нее было недовольное лицо.
— Вы сами-то уж сроду не догадаетесь… Скупые вы шибко, мам, уж до чего скупые.
Бабка обиделась:
— Кормим ведь… Чего же скупые? Да он и есть-то не хотел. Так — пакостник».
Совсем иначе вспоминала о маленьком Шукшине в бабушкином доме его тетка, сестра матери, Анна Сергеевна Козлова:
«А он, знаешь, какой был, Вася? Он смире-е-ный был, маленькой-то. Маня их принесет маме, посодит к печке-то. А Наташка маленькая баловливая была. А он: “Ты не балуйся, ты чо?.. Сядь, сиди, не баловай”.
Ух и умный парнишечка был! Бог его знат, как ему далося. Дал ему Бог, дал ума. Жизни-то ему не дал, мы все жалеем.
Драться он ни с кем не дрался, не пакостил никаво.
“Васенька, андел мой!” — вот как она его воспитывала. Она вообще не обижала ребятишек. Дети, говорит, невинные».
«Ну, а в то время, как тут уж она сибулонкой[1] была, куда ей с ребятами деваться: она, бывало, принесет их к бабушке, бросит их прямо в дверях, сама бегом на пашню, — рассказывала жительница Сросток Анастасия Егоровна Даньшина. — Вася побольше, сядет на приступочек, а Наталья была страшно уросливая, как сядет и давай ногами сучить… Бывало, я возьму Наталью, кое-как успокою. А Вася-то молчком, все молчком, посидит — уйдет к деду, и там все с дедом и с дедом».
«…Вася на окошке сидит и болтат ногами-то. Мать на работе, а он чо? Сял, отворил окно… “Васька, — говорю, — ты кого делаешь-то? Мать придет, ругаться будет”. А он болтат ножками сидит. И вот он так у меня остался прямо в глазах», — вспоминала соседка Шукшиных Софья Матвеевна Пономарева. И есть что-то бесконечно трогательное и одновременно жутко несправедливое в бесхитростных рассказах старух, переживших Василия Макаровича на много лет и которым, в сущности, дела не было ни до его славы, ни до всех его побед, достижений, призов, исследовательского рвения и журналистской шумихи. В их памяти он так и остался мальчиком, сидящим на окошке и болтающим ногами…