Он замолчал, лежал, счастливо улыбаясь. Обретши большую идею, он успокоился. В мире больших идей ему привычно! Уже не жалкий человеческий страх заставлял его предавать себя. Уже не трус, а герой! Во имя идеи он жертвует честью! Идет на гибель! От восторга в глазах его были слезы!
Вечером его позвали к следователю. Вернулся посреди ночи. Я проснулся от его рыданий. Он плакал в голос. Потом опять безостановочно говорил, все продолжая убеждать себя:
– Кроме того, я ведь перед Кобой очень виноват. Я не христианин, но все равно каюсь. Больше всего меня угнетает лето двадцать восьмого года. Коба тогда сказал мне: «Знаешь, почему я с тобой дружу? Ты не способен на интригу!» А я в это время бегал к Каменеву, чтобы с ним и Григорием продолжать борьбу против Кобы. Этот факт у меня в голове как первородный грех. Боже мой, какой я был мальчишка, дурак, а теперь вот расплачиваюсь за это своей честью и жизнью.
(Бедняга не понимал, что Коба знал каждый его шаг. Потому и сказал: «Ты не способен на интригу», чтобы измучить его перед тем, как раздавить.)
– Я написал ему это, – шептал он. – Клянусь, писал и плакал… от любви к нему и от боли из-за своего предательства!
Он говорил правду. Я заметил, что в тюрьме все становятся немного детьми. Восторженными, жалкими, выпрашивающими любовь детьми с испуганными глазами. Особенно талантливые, тонкие люди – они совершеннейшие дети. У подобных натур непременно возникает жаркая любовь жертвы к палачу…
Он все говорил, говорил, будто боясь остановиться. Наконец замолчал. Наступила странная тишина. Он что-то шептал. И вдруг закричал истерически:
– Я не могу так умереть! Я хочу увидеть ее и ребенка перед концом! Я за нее боюсь… Она и отец! Как страшно им будет читать, слушать, – и добавил лихорадочно: – Надо велеть им затаиться, как бы умереть во время процесса, не читать газеты – ни в коем случае. Нет, не так! Мне нужно с нею увидеться. Это все спасет! Иначе отец и она не поймут того, что понял я… Они не поймут идеи, во имя которой… Они и вправду будут считать меня мерзавцем, человеком, замышлявшим убить Ильича… которого я любил больше жизни… Коба требует, чтоб я сказал это. Я готов! Я на все готов, чтобы он узнал, как я хочу разоружиться, искупить перед ним свои грехи…
Наконец затих.
Я заснул.
Но он разбудил меня страшным криком:
– Коба! Ты пришел! Я знал! Я ждал!
Я в ужасе проснулся и увидел над собою безумные глаза Бухарина. И услышал его новый вопль:
– Я проспал? Как я мог?! Я проспал. Спасибо, что ты поспешил ко мне! – Наконец он пришел в себя. – Простите… Вы на него очень похожи. Передайте ему, что исполню все, что обещал. Но почему он не отвечает на мои письма? – И добавил бессвязно: – Я иногда пугаюсь. Как подумаю о ней, о ребенке… Я то храбр, то – перепуганная жалкая душонка.
Вошел охранник.
– Что за крики?
– Простите, товарищ.
Он вернулся к койке. Охранник, ворча, ушел. Лязгнул засов. Бухарин улегся, зашептал, как в лихорадке:
– А что, если сохранить мне жизнь, как часто намекает следователь, и выслать меня в Америку на сколько-то лет? Аргументы за: во-первых, провел бы кампанию, доказывая истинность процессов, и повел бы смертельную борьбу против Троцкого, перетянул бы большие слои колеблющейся интеллигенции! Был бы фактически анти-Троцким! Можно было бы послать со мной квалифицированного чекиста! В качестве добавочной гарантии оставить здесь мою жену и сынишку на год… пока я не покажу, как бью морду Троцкому. Но если есть хоть какое-то в этом сомнение, то послать меня хоть на двадцать пять лет на Печору или на Колыму, в лагерь, где я поставил бы университет, институты, картинную галерею, зоопарки и фотомузеи…