Она положила мне на грудь ладонь – явственное прикосновение реальной, теплой девичьей ладошки! – произнесла длинную фразу с явно вопросительной интонацией. Язык был насквозь незнакомый, но не лающий немецкий, в котором я чуточку разбирался, и уж никак не польский – в нем я тоже немного поднатаскался, да и до войны чуточку знал, белорус как-никак, хоть и не западный. Вообще неславянский язык, такое впечатление. Насквозь незнакомый, и всё тут…
Что я мог ответить? Сказал по-русски:
– Не понимаю, – добавил по-немецки: – Нихт ферштеен, – и еще по-польски: – Не розумем.
Она чуть пожала плечами с этакой милой гримаской – но не произнесла ни слова ни на одном из этих трех языков – скорее всего, ни одного не знала. Куда ж это меня занесло из тех мест, где уж немецкий-то должны понимать?! Она сказала еще что-то на своем непонятном языке, уже короче, и на сей раз я интонацию не смог определить.
Не до того стало, чтобы пытаться интонацию определять. В животе резануло, ощущение было такое, словно на него раскаленных угольев насыпали, меня, должно быть, всего перекосило, я не сдержался и громко застонал от боли. Собрал все силы и сдержался, стыдно было перед ней стонать, как раньше стыдно бывало перед девчонками-санитарками. Я не лопух какой-нибудь, только что попавший на передок, я бравый танкист, «веселый друг» из известной песни про «экипаж машины боевой», мне полагается стиснуть зубы и терпеть, хоть боль и запустила зубья, вгрызалась, пополам рвала…
Она легонько нахмурилась с озабоченным видом, словно только что заметила, что со мной неладно. Осмотрела меня с ног до головы, по очаровательному личику видно, что-то для себя решила, коснулась пряжки моего офицерского пояса с пятиконечной звездой, несколько раз настойчиво повторила одну и ту же короткую фразу. Я по наитию поднял ослабевшие, словно отяжелевшие руки, расстегнул пряжку, распустил ремень. Судя по тому, как она одобрительно покивала, именно это от меня и требовалось. И повела себя в точности как опытный санитар или врач – довольно бесцеремонно, но без малейшей брезгливости задрала под горло гимнастерку, потом пропотевшую нижнюю рубашку, уставилась на мое бедное пузо. Я, хоть и боль не утихала, стиснул зубы, заставил себя приподнять голову, тоже глянул. Как и следовало ожидать, кожа вокруг ран покраснела и вспухла, и крови нет ни капли, она вся внутри…
Девушка положила мне ладони на живот, лицо у нее стало отрешенным, напряженным, словно прислушивалась к чему-то далекому. То ли мне показалось в тот момент, то ли и в самом деле от ее ладошек распространялась прохлада, очень даже приятная для живота, который все так же жгло, как огнем. Правда, боль нисколечко не утихла, но я отчего-то ощутил отчаянную, прямо-таки бешеную надежду…
Длилось это недолго. Девушка что-то сказала, покивала с таким видом, словно ей теперь всё ясно, а потом повернулась к лесу и очень громко, хоть и не криком, произнесла длинную фразу, такую же певучую, мелодичную, как весь ее непонятный язык, но звучало это – уж я-то разбираюсь – самым настоящим приказом. Ни словечка не понял, но интонации у нас, ручаться можно, совершенно одинаковые…