Странноватая была музыка, никогда прежде такой не слышал. Даже не мог определить, на каких инструментах играют. Безусловно, не джаз, не тогдашний эстрадный оркестр, не опера и уж никак не оперетта. Очень приятная, задорная мелодия, ни на что не похожая…
Потом вступил высокий, звонкий голос, то ли мальчишеский, то ли девчоночий, сразу и не определить, тем более пребывая в самых расстроенных чувствах. Красивая песня, хорошие слова – опять-таки безмятежные, мирные, никак не сочетавшиеся с гремевшей который год войной, словно ее к нам занесло из какого-то неизвестного далека, где все иначе, никакой войны нет и никого не убивают…
Уж не знаю, что думал Гуляев, на которого я все так же старался не смотреть. Сам я не думал ни о чем. Совершенно ни о чем. Разве что одно крутилось в голове, пока я сидел как истукан и слушал загадочную, ни на что прежде слышанное не похожую музыку: чему быть, того не миновать…
Кончилась песня. Мы все так же сидели в каком-то оцепенении, прижимали к уху наушники, он – левый, я – соответственно правый. И тут резко, без всякого перехода, словно занавес упал, хлынула в эфир прежняя разноголосица на русском и немецком, все шумы и треск, каким полагалось быть. Ничего толком не соображая, не пытаясь понять, я форменным образом выхватил у Гуляева наушники, напялил их на голову, повел указатель на волну разведчиков. Очень быстро наткнулся на знакомое:
– Тополь, Тополь, я Сокол. Тополь, Тополь, я Сокол, отвечайте.
Есть связь!!! Голос Васи Алиференко был прекрасно слышен, звучал четко, хотя к нему, если можно так сказать, прижимался лающий немецкий говор.
Я чуть ли не заорал в ответ, что слышу хорошо, готов к приему. Схватил карандаш и блокнот, стал под диктовку Сокола записывать – как и в прошлые разы, что-то мне абсолютно непонятное, звучало это примерно так:
– Клен – шесть, два, двадцать два, Резеда – шесть, один, восемь-десять один, Кедр…
А иногда – несколько групп по пять цифр. Передача была не такая уж длинная, потом я, как полагалось, повторил старательно это мне непонятное. Дал подтверждение. Конец связи. Гуляев выхватил у меня блокнот, быстро прочитал, явно себя не помня от радости, ткнул меня кулаком в плечо и заорал прямо-таки восторженно, перемежая матом:
– Да ты знаешь, старшина! Да ты знаешь! Это ж! Это! – и вновь мать-перемать.
И почти выбежал из палатки. А я остался сидеть, отмякая от сумасшедшего напряжения, не снимая наушников, без всякой на то необходимости крутил верньер, но теперь вновь слушал самый обычный эфир, голоса наши и немецкие, то спокойные, то возбужденная скороговорка, которая на всех языках одинакова…
Рад был до ушей, что все обошлось, – вот и все мои тогдашние чувства. Только через неделю приключилась другая радость, совершенно неожиданная.
Так уж сложилось, что радистам наград достается гораздо меньше, чем кому-либо еще. С одной стороны, исправно выполняешь свои обязанности, с другой – пусть даже ты и способствовал чему-то серьезному, важному, твое дело как бы и сторона: сидел себе сиднем, бубнил в микрофон… Ничем особенным не рискуя. Те, кто под неприятельским огнем налаживают проводную связь на поле боя, рискуют не в пример сильнее, в первую очередь – жизнью. Им и награды, им и главный почет. Служил я третий год, и было у меня всего-то две медали, советская и польская. Ну, обижаться тут не на что и не на кого – так жизнь сложилась, тем, кто в окопах, на передке, в сто раз хуже приходится, а я даже ни разу и не ранен, немцев видел только пленными…