«Во художник, – удивленно покрутил головой Щусь. – Во артист!» – и покосился на полковника Бескапустина, который топтался рядом. Начинался митинг. Командиру полка предстояло выступать, но что говорить – он придумать не мог, вот и тужился, будто на горшке.
– А ведь есть тама что-то! – толкнул полковник локтем в бок Щуся и воздел набухшие очи в небо. – Наказывает он время от времени срамцов и грешников. – И слишком уж внимательно, слишком пристально поглядел на Щуся.
– А ты что, в этом сомневался? – подавляя занимающееся смятение, поспешно отозвался Щусь, слишком хорошо он знал своего командира полка, так он делает заход издали, ждет, что дальше последует.
– Да не то чтобы сомневался… ох-хо-хо-о-о-о! Узнать бы вот, успел он, этот художник, – он кивнул в сторону покойника, – написать туды – полковник опять возвел очи вверх, – или не успел?
– Не успел.
– А ты откуда знаешь? – воззрился на Щуся полковник, и что-то настораживающее все яснее проступало во взгляде комполка.
– А все оттуда же! – кивнул головой вверх Щусь, стараясь удержаться в полушутливом тоне, но внутри уже что-то сместилось, и тревога подступила плотнее.
Авдей Кондратьевич отвернулся, посопел почти пустой трубкой и внезапно, резко повернувшись, в упор глядя на капитана, покачал головой:
– Мо-ло-дец! Экой ты молодец! Ай-я-а-ая! Ай-я-я-а-ай! А ты обо мне, о товарищах своих подумал? Об своей, наконец, седеющей, но нисколько не умнеющей голове подумал? Об детях своих и наших? Ты чё, досе не понял, где живешь? С кем бедуешь? До чего же эдак-то можно докатиться?.. – Авдей Кондратьевич не успел докончить разговор, его затребовали на трибуну, и, напрягаясь голосом, с надлежащим скорбным надрывом он начал речь:
– Перестало биться сердце пламенного борца за передовые идеи, верного сына партии, самозабвенного служителя советскому народу, – полковник удивился подвернувшемуся проникновенному слову и не без удовлетворения, раздельно повторил: – Самозабвенного, – и освобождение, всей грудью выдохнул: – Прощай, дорогой товарищ!..
«Так тебе, старому хрену, и надо! Не хитри!» – хмурясь, усмехнулся Щусь. А когда полковник снова возник рядом и начал набивать трубку, все не желая или не умея сойти со взятого им язвительного тона, сказал:
– Эк ты возлюбил покойного-то. Недавно, совсем недавно, помнится, говном его называл.
Авдей Кондратьевич смолил трубку и вытирал лоб платком, напряжение умственное от речи вогнало его в испарину.
– Некоторым людям, – не сразу ответил он, засовывая в карман сырую тряпицу, – беды народные, горе, слезы ничё не значат, имя свой норов соблюсти и потешить гордыню превыше всего… – и, покачав головой, добавил: – Израненный мужик уж вроде, а где уму быть – все еще синенько… – Плюнув Щусю под ноги, Авдей Кондратьевич, тяжело ступая, ушел с похорон.
Брыкин стоял у изголовья гроба, хлюпал уже распухшими от слез глазами; рукав, которым он утирался, потемнел от мокра. Как понесли под скорбные звуки оркестра гроб к машине, кузов которой был украшен красным полотном, чтоб доставить покойного на берег, поместить на ветровой круче, Брыкин первый подставился под изголовье гроба плечом и во время похорон помогал делать погребальное дело толково, со все той же, душу пронзающей, горькой скорбью.