Сотрудники социологической лаборатории, которой руководил Михаил Ратников, спрашивали. Не у одного, не у десятка — у тысяч. Толком ответить не смог никто! Думали: вот свергнем тоталитаризм, придет демократия и все станет прекрасно. Как именно — прекрасно? Нет ответа! Просто станет прекрасно, и все! С чего вдруг жизнь повернется лицом к бездарям, неумехам, неудачникам и прочим «обиженным»? Нет ответа!
Илья, конечно, не из таких — умен, умел, энергичен. Случай выпал — сумел «жар-птицу за хвост ухватить» и себе, и другим на пользу. Но вот упустить возможность напомнить (прежде всего, самому себе) о своем новом статусе не может — сам того не понимая, отыгрывается за все те годы, когда был почти никем.
— … Вот я и говорю: посмотри-ка на каждого ратника Егорова десятка.
«Ага, кажется, перешли к конкретике».
— Дормидонт Заика, — начал поименное перечисление Илья. — Ты его в походе за болото не видал, мать у него тогда при смерти лежала, вот Корней его дома и оставил. Заика еще в детстве озверел, так беднягу задразнили — детишки-то народец жестокий. До Егора он аж в двух десятках побывал и не прижился. Больше него только Савелий Молчун десятков сменил, почитай через всю сотню прошел. Правда, всегда уходил по-тихому, без свары, вернее просили его уйти по-хорошему. Так и неудивительно! За сорок годов перевалило, и за все сорок, почитай, ни разу никому не улыбнулся, никому доброго слова не сказал. По правде говоря, жизнь у него так сложилась, что и некому улыбаться-то, а у Егора спокойно обретается, и ничего: никто его не гонит, и сам никуда не собирается. Или Фаддей Чума. Ведь чуть что, вспыхивает, как солома сухая, и сразу в морду! Ну, как с таким ужиться? Давно б убили или покалечили, ан нет! Прижился у Егора, а раньше-то в другом десятке был, со скандалом уходил, с мордобоем, чуть до смертоубийства не дошло…
— Так, понятно! — прервал Мишка неторопливое повествование, которое в иных обстоятельства выслушал бы с большим интересом. — Да не обижайся ты, ради Бога! Недосуг мне просто. Понятно, что у Егора собрались те ратники, кто в иных десятках не прижился. Значит, есть у Егора талант с людьми обращаться. Верно я понял?
— Верно-то верно, да только…
— А моих «щенков» в Ратном невзлюбили. Вот Корней и приставил к нам того, кто умеет обращаться с теми, кого не любят. Так?
Вместо ответа Илья слегка откинулся назад и оглядел Мишку с ног до головы, потом скривился, будто увиденное ему очень не понравилось, и поведал:
— Ох, и врезал бы тебе сейчас Корней, аж звон пошел бы! А мне вот нельзя… Сюху, что ли, попросить отвести тебя в кустики да гонору поубавить?
— Да я ж говорю…
— Хотя… — Илья, как бы разговаривая сам с собой, демонстративно не слышал Мишку. — Хотя в старейшины Академии ты ж меня сам возвел. Тогда, значит, так, — обозный старшина набрал в грудь воздуха и заорал. — Как смеешь старейшину перебивать, невежа?! Забыл про вежество перед старшими? Завеличался? Все знаешь, все прозрел?
Не получилось. Ну, прямо-таки по Станиславскому: «Не верю!». Ну не мог Илья заставить себя от души наорать на Лисовина, хоть и четырнадцатилетнего. Все с младенчества воспитанное почтение перед родовитыми воинами, весь многолетний опыт рядового обозника не давали ему уйти в искренний скандал, несмотря на то, что вправить мозги мальчишке он считал нужным и правильным. От ума шел крик, а не от души, потому и не получалось.