Позднее Изабель пыталась осмыслить место женщины в истории, но ей приходилось трудно, потому что историю всегда писали победители, а победителями в битве полов неизменно выходили мужчины. Женщинам же доставались места на задворках и в примечаниях, и то если повезет.
Как досадно: вскоре Изабель добровольно поместила себя на задворки, бросила работу ради семьи, вообразив, что когда окажется на смертном одре, то будет больше сожалеть о нерожденных детях, чем о ненаписанных книгах. Но стоило ей сделать такой выбор, как она почувствовала, что муж воспринимает ее жертву как должное.
Ей было что дать, но ее богатства оставались при ней, под замком.
И меня переполняло радостное волнение, оттого что я могу наблюдать, как в ней возрождается любовь, ибо то была любовь абсолютная, любовь в расцвете лет. На такую способен лишь тот, у кого впереди смерть, а за плечами достаточно прожитых лет, чтобы понимать: любить и быть любимым очень сложно, но если получается, то можно увидеть вечность.
Это как два зеркала, поставленных друг напротив друга. Одно видит себя в другом, и это вид глубиной в бесконечность.
Да, для этого и нужна любовь. (Я мог не понимать брака, но любовь я понимал, в этом я был уверен.)
Любовь — это возможность жить вечно в одном миге. Это шанс увидеть себя таким, каким никогда раньше не видел, а увидев, осознать, что этот взгляд важнее всех предыдущих самовосприятий и самообманов. Только самое смешное — право, это самая смешная шутка во Вселенной, — что Изабель Мартин верила, будто я всегда был человеком по имени Эндрю Мартин, который родился в сотне миль от Кембриджа, в Шеффилде, а не на расстоянии 8653178431 светового года.
— Изабель, я думаю, что должен кое-что тебе сказать. Это очень важно.
Она встревожилась.
— Что? О чем ты должен сказать?
Нижняя губа Изабель была с изъяном, левая сторона чуть полнее правой. Очаровательный элемент ее лица, сплошь состоявшего из очаровательных элементов. Как я мог считать ее уродливой? Как? Как?
Я не смог сказать. Должен был, но не смог.
— Думаю, нам нужно купить новый диван, — сказал я.
— Это и есть то важное, о чем ты хотел сказать?
— Да. Он мне не нравится. Не люблю пурпурный цвет.
— Неужели?
— Да. Он слишком похож на фиолетовый. Все эти коротковолновые цвета действуют мне на мозг.
— Какой ты смешной. «Коротковолновые цвета».
— Ну, они такие и есть.
— Но пурпурный — это цвет императоров. А поскольку ты всегда вел себя как император…
— Правда? Почему цвет императоров?
— Византийские императрицы рожали в пурпурной комнате. Их младенцам давали почетный титул porphyrogenitos, «порфирородный», противопоставляя их плебеям-военачальникам, которые завоевывали трон на полях сражений. Впрочем, в Японии пурпурный — это цвет смерти.
Меня завораживал голос Изабель, когда она говорила об истории. В нем была утонченность, и каждое предложение казалось длинной тонкой рукой, подающей прошлое бережно, словно оно из фарфора. Как будто его можно вынести и показать, но в любой момент оно может разбиться на миллион осколков. Я понял, что даже в выборе профессии проявилась заботливая природа Изабель.