КАНЧ
В течение следующей недели полёт продолжался без приключений. «Космократор», описывая дугу, напоминающую по форме очень вытянутую гиперболу, приближался к цели, которая из светлой искры уже превратилась в крошечный голубоватый кружок, медленно движущийся среди неподвижных звёзд.
Жизнь у нас шла по установленному распорядку. До полудня учёные, как правило, занимались своими исследованиями; я в это время ходил взад и вперёд по центральному коридору ракеты, так как Тарланд уверял, что нужно делать в день не меньше трёх тысяч шагов, чтобы не ослабли мышцы.
Потом я отправлялся в Централь и учился у Солтыка или Осватича тайнам астронавтики. Иногда я посещал профессора Чандрасекара и его любимца «Маракса», на котором индийский учёный, по выражению Арсеньева, «разыгрывал математические симфонии». После полудня, получив почту, все запирались в каютах, чтобы прочесть весточки от родных и близких. Профессорам к тому же приходилось готовить кипы научных отчётов. Мы встречались только за ужином, чтобы потом до поздней ночи слушать чьи-нибудь рассказы. Это так твёрдо вошло у нас в обычай, что нам трудно было бы даже один день обойтись без них. Вчера Арсеньев напомнил о моём обещании рассказать что-нибудь. Я стал отказываться, ссылаясь на то, что мои воспоминания совсем неинтересны по сравнению с рассказами товарищей.
— Ну, если так, — произнёс Арсеньев, — если вы меня к этому вынуждаете, то придётся по-другому. Я не прошу, а приказываю вам как научный руководитель экспедиции.
Итак, сегодня вечером, когда сообщения, полученные с Земли, были прочитаны по нескольку раз и когда закончился ежедневный концерт по радио, я попробовал слепить что-то вроде воспоминаний из того периода моей жизни, когда мне довелось быть проводником горной спасательной экспедиции на Кавказе. Но чуть ли не с первых слов Арсеньев прервал меня.
— Э... э... э!.. — вскричал он. — Не пройдёт! Вы что, надуть нас хотите? Договаривались о Канченджонге, так и рассказывайте о Канченджонге. Смеётесь, что ли, вы над нами? Сколько разговоров было и шуму! Не можете вы этого не помнить.
— Я, конечно, помню. Но так как я сам был участником, то мне трудно об этом говорить.
— Вот это и хорошо, — заявил Арсеньев. — Всегда надо делать то, что трудно.
Тут он улыбнулся, — его улыбка всегда застигает врасплох, потому что появляется, когда не ждёшь её, и совершенно изменяет суровые на первый взгляд черты его лица.
— Так что же вы всё-таки расскажете нам, пилот? — Он знал, что, называя меня так, задевает мою слабую струнку. Знал — и смеялся.
— Ну, так и быть! — сказал я. — Слушайте.
Все сидели очень серьёзные, и один только Арсеньев улыбался. Но по мере того как я рассказывал, выражение его лица изменялось, и порой можно было подумать, что он уже не с нами, а там, в далёких бескрайных снеговых полях...
— Гималаи, — начал я. — В Гималаях экспедиции проводятся всегда в конце зимы.
И вдруг словно на меня нашло какое-то наитие. Я забыл, где я, и уже не чувствовал за спиной мягкой обивки кресла; светлые точки звёзд на чёрном экране телевизора резали глаза, как отражение солнца на ледниках. Я увидел бледную, выцветшую синеву над горными вершинами и услышал ровный, незабываемый ритм, неутомимое биение сердца в разреженном воздухе. Мне казалось, что я чувствую давление каната на левом плече, а правая рука невольно сомкнулась, словно сжимая рукоятку топорика.