— Неделю назад ушивала… Но надо еще ушить: опять похудела. Со здоровьем, стало быть, так себе. Мне предстоит неприятная операция. Вернусь ли я сюда из больницы и буду ли по вечерам дышать свежим воздухом — сие неизвестно. Поэтому ты торопись — приступай к своему делу.
Ожидая ответа у доски, учителя часто отводят глаза в сторону или опускают их в классный журнал, чтоб не вводить в смущение ученика. Екатерина Ильинична с той же целью обратилась к старинному зеркалу.
— Я был у Таниной мамы. У Надежды Емельяновны…
Екатерина Ильинична резко оторвалась от зеркала:
— Сам зашел или она позвала?
— Я ей лекарства принес.
— Тоже Горнист? — Она посмотрела на меня с уважением. — Это прозвище может стать в вашей семье потомственным!
Екатерина Ильинична оставила платье в покое и махнула рукой:
— Чего о себе беспокоиться? Стыдно мне беспокоиться: я Таню в четыре раза пережила. В четыре!.. Как выглядит Надежда Емельяновна?
— Мама жалуется, что она лечиться не хочет. Лекарства не принимает.
— Можно понять… — Екатерина Ильинична спохватилась: — Этого ты не слышал! Договорились?
— Не слышал.
— Я бывала у нее. Очень давно… Не находила слов утешения. Начинала рассказывать, какая Таня была замечательная, — и только сильней растравляла… Последний раз, помню, поздоровалась и попрощалась, а все остальное время молчала. Потом она надолго уехала куда-то к сестре. Значит, вернулась?
— Она мне три письма дала. Вот они… Просила узнать, где эти ребята и почему не заходят. Обещали ради Тани жизнью пожертвовать!
Я протянул Екатерине Ильиничне поблекшие, морщинистые конверты. Она надела очки, стала осторожно вынимать письма и одно за другим читать. Она читала так долго, что я спросил:
— Буквы стерлись?
— Ничего не стерлось. Буквы все те же… Те же! Ты понимаешь? Те же, которыми они писали контрольные за партой и на доске мелом. Не заходят, говоришь? Как же они могут зайти, если обещали жизнью пожертвовать?
— Они все… погибли? — недоверчиво спросил я. — Все трое?
— Не трое! Их миллионы погибли… А буквы все те же! — Она помолчала. «С. Н.» Это Сережа Нефедов. Он! Не сомневаюсь… Художественная была натура! Цветы на подоконниках разводил. Бывало, после уроков по шесть портфелей тащил: освобождал девчонок от физических напряжений. Он им и каблуки приколачивал, если отрывались во время танцев. И только один человек в классе называл его за это «бабьим угодником». Только один… А как эти мальчики танцевали! Целомудренно, чисто… Моя педагогическая бдительность от бездействия притуплялась. Сережа Нефедов… Он и рисовал хорошо! Екатерина Ильинична что-то вспомнила. И, утратив вдруг статность и властность, заспешила, засуетилась. — Ну да… У меня есть его картина: «Неизвестная с портфелем». Таню изобразил… Он и чувства свои изобразил в письме живописно! А вот картина. Посмотри. Узнаешь?
— В жизни она лучше была, по-моему.
— В жизни была лучше, — согласилась Екатерина Ильинична. — Лучше, чем все они были в жизни, вообще быть невозможно! — Внезапно и голос ее потерял свою «стать». Он начал спотыкаться, падать, вновь подниматься. Она возражала кому-то… кого не любила: — Идеальных не существует? Они были идеальными… Были. Все трое! «Мало прожили, потому и были!» — скажете вы. — Не успели еще увернуться от идеалов! А я знаю, что они, сколько бы ни прожили, не уворачивались бы. Знаю… И никто меня не собьет! — На ее серовато-увядшие щеки пробился румянец. Письма в руках дрожали, как от озноба. — «В.Б.» Это Володя Бугров… У меня сохранилась его тетрадка. Он решал в ней задачки, которых я лично решить не могла. — Екатерина Ильинична стала обеими руками перебирать бумаги в ящиках письменного стола. Нашла тетрадку. И положила рядом с картиной. — Только один человек в классе называл его «телеграфным столбом»: дескать, прямолинеен. А в чем заключалась эта прямолинейность? Говорил правду… Считал, что если производственные и спортивные нормы надо выполнять, то уж человеческие тем более! Всегда в очередь становился, никого не расталкивал, а оказывался все равно впереди. Академиком был бы… Сколько будущих академиков не дожили даже до института!