Он улетал из разных аэропортов. Фюзеляжи самолетов вдали могли казаться миражами в дрожащем раскаленном воздухе Адена или ледяными, заиндевевшими айсбергами в январской праздничной Швеции — за морозным узором на стекле аэропорта Арланда.
…Андрей стоял и смотрел на летное поле с самолетами и ощущал безразличие. Яркое, чистое, безоблачное небо звало в полет… но ничего не отзывалось в душе. Чудак, говорил себе Обнорский, ты же летишь домой. ДО-МОЙ! Понял?… — Ага, отвечал он себе безразлично, понял… — Да нет, ты, видимо, не понял! Это же возвращение. — Ложь! Возвращение у меня украли. Разве на волю едут под конвоем? Разве что-то изменилось с тех пор, как в сентябре 1994 я стал заложником? Я уезжал из Питера под конвоем, под конвоем же и возвращаюсь. Возможно, отправляясь в тюрьму, я был более свободен, чем сейчас, как ни дико это звучит… как ни странно это звучит. Все понятнее смысл слова «одиночество», все понятнее смысл фразы: «…впустую прожитая жизнь»… Банальной фразы из лексикона неудачников, спившихся провинциальных «львов» и авторов мелодрам. Но если очистить слова этой фразы от налета пошлости, то выяснится, что смысл все-таки есть. Похожий на диагноз, который врач скрывает от пациента, но сам пациент уже догадался… Похожий на «пение» под фанеру, когда все понимают, что певец только раскрывает рот, и тем не менее аплодируют. Все при этом обманывают друг друга, но никто не обманывается. И ложь при этом не кажется ложью, или не выглядит ложью, что на первый взгляд одно и то же, но на самом деле это не так… хотя догадываются об этом немногие. А те, кто догадался, — молчат.
Объявили посадку на питерский рейс.
Ему очень хотелось, чтобы в Питере шел дождь. По крайней мере, именно так он представлял свое возвращение. Он не знал, когда это будет и будет ли вообще… но все же надеялся, что все-таки будет, и представлял себе серый и мокрый Санкт-Петербург. Капли дождя на стеклах такси и тусклую Неву в коматозном граните. Так он себе представлял.
Но вышло все по-другому: день оказался ярким, солнечным, с теплым ветерком. А в тот момент, когда Андрей шагнул на бетон летного поля, защипало в глазах… Конечно, он не заплакал. Это было бы слишком хорошо. Он улыбнулся и подставил лицо солнцу.
Он сознавал всю условность и иллюзорность своей свободы. И тем не менее был почти счастлив… если только человек может быть счастлив.
Мама обхватила его за голову и заплакала.
— Ну что ты, ма? — говорил Обнорский. Он ощущал себя почти ребенком и еще ощущал ту волну нежности, которая исходила от мамы. — Ну что ты плачешь, ма?
— Я ничего, Андрюшенька… я от радости, — говорила мама и гладила по голове. И еще мама говорила что-то про седину и про то, что он похудел. А отец хлопал по спине и возражал: как же, похудел он… ты посмотри, буйвол какой. А мать говорила: — Похудел, похудел… ты, Витя, не спорь. Я вижу — похудел. Что же ты, Андрюшенька, не позвонил? Я бы пирог твой любимый испекла… Мы ждем тебя, ждем, а ты и не позвонил. Как нам Никита Никитич сообщил, что есть решение суда — так мы и не спим уж. А ты не позвонил… НЕПУТЕВЫЙ ТЫ МОЙ.