В университетскую аспирантуру, на кафедру звездной астрономии, меня действительно так и не взяли. Но зато взяли в аспирантуру Пулковской обсерватории, причем, как я понял, это было совсем не просто: пришлось изыскивать какие-то скрытые возможности, преодолевать бюрократические рогатки… В чем же дело? Инструкция? Или частная неприязнь какого-нибудь университетского кадровика?
И в Союз писателей нас в конце концов (промытарив два года) приняли. Сохранилась легенда, как это произошло. Кто-то из наших лоббистов пожаловался на ситуацию тогдашнему председателю Ленинградской писательской организации, Александру Андреевичу Прокофьеву – знаменитому «Прокопу», поэту и начальнику, очень, по-своему, недурному мужику, поразительно похожему и манерами, и даже внешностью на Никиту Хрущева. Прокоп выслушал и спросил: «Ребята-то неплохие? А? Ну, так давай их ко мне, сюда, у меня и примем». И мы были приняты. В Ленинграде, но не в Москве.
Я привел здесь эти маленькие неприятности из личной жизни именно потому, что они были маленькие, кончились благополучно и не допускают однозначного истолкования. Мне (да и любому гражданину СССР) приходилось слышать десятки историй, гораздо более страшных, унизительных, горьких и безнадежных. Ломались судьбы, обращались в прах идеалы, сами жизни людские шли под откос… Однако у моих историй есть два важных преимущества: они совершенно достоверны, во-первых, и они восхитительно неопределенны, неоднозначны и туманны, во-вторых. Они, на мой взгляд, великолепно иллюстрируют собою тот туман, ту неопределенность, ту примечательную неоднозначность, которыми всегда характеризовался пресловутый еврейский вопрос в нашей стране.
Инструкция или некие персональные пристрастия? Досадные случайности или жесткая система, холодная, тайная и беспощадная? А может быть, вообще ничего этого нет и никогда не было, а были одни только обывательские слухи, наложившиеся на бытовые совпадения?
Если верить знающим людям, государственный антисемитизм в СССР имеет свою (достаточно сложную) историю. Первые 20 лет после революции его вроде бы не было вовсе. Это было время, когда даже проявления бытового, коммунального, антисемитизма карались по закону – жестоко и беспощадно, как и все, что каралось по закону в те времена. Признаки казенного юдофобства обнаружились в 1937–39, когда возникли и стали крепнуть связи с нацистской Германией, – это было естественно: в новых условиях кадровая политика требовала определенной корректировки. Этот первый всплеск естественно сошел на нет с началом войны, но после перелома к победе в 43-м вновь появились признаки казенной неприязни к «этой нации», – признаки, на мой взгляд, уже не поддающиеся простому рациональному объяснению.
С этого момента государственный антисемитизм уже только крепчал. Он вырвался наружу в конце 40-х (безусловно как результат проамериканской позиции нового государства Израиль) в виде бескомпромиссной борьбы с «безродными космополитами», в дальнейшем он все набирал силу – круче, беспощаднее, истеричнее – и должен был, видимо, достигнуть апогея в 1953-м («дело врачей-вредителей», подготовка поголовного «добровольного» переселения евреев за Полярный круг), но тут главный творец внешней и внутренней политики умер, и апогей не состоялся – наверху началась борьба за власть, и начальству стало не до евреев.