И на сей раз я сняла с крючка широкополую шляпу из черной соломки. Старик тут же услужливо придвинул ко мне небольшое круглое зеркало на ржавой ножке.
Да… мое лицо всегда взывало к широким полям, всегда просило шляпу. Черную шляпу, которая, впрочем, облагораживает любое лицо…
На меня из зеркала из-под обвисших крыльев дохлой черной чайки смотрела (вот достойная задача для психоаналитика!) — всегда чужая мне, всегда незнакомая женщина… Я — чайка! чайка!
— Тебе страшно идет… — произнес старик. Видно было, как он страдал от жары. Пот блестел у него на лбу, скатывался по седой щетине к толстым губам, пропитал линялую синюю майку на груди и на брюхе… — Страшно идет!
— Положим… Сколько же?
— Видишь, она одна такая. Она и была всего одна. Ждала тебя две недели…
— Ты еще спой мне арию Каварадосси, — сказала я бесстрастно, только так с ними и надо разговаривать, с этими восточными торговцами. И шляпу сняла, чтоб он не думал, что я прикипела к ней сердцем. — Так сколько?
— Причем взгляни — какая работа: строчка к строчке, и ты можешь мять ее, сколько хочешь, ей ничего не сделается…
— Короче! — сказала я.
— Семьдесят.
— С ума сойти! — Я опять надела шляпу. Она действительно чертовски мне шла. Впрочем, мне идут все на свете широкополые шляпы. — За семьдесят она и тебе пойдет.
— Меньше невозможно. Это ручная работа.
— А я думала — ножная… Возьму, пожалуй, эту кастрюлю для разнообразия гардероба. За сорок.
— Издеваешься?! Смеешься над людьми, которые тяжким трудом, в ужасных условиях…
— Нет, не за сорок, конечно, это я загнула. За двадцать пять…
Я опять сняла шляпу и положила на фанерный прилавок.
— Постой! — он понял, что я собираюсь уйти. — Могу сбавить пять шекелей просто из симпатии. Она тебе очень идет. Я глаз не могу отвести.
— В твоем возрасте это нездорово. Если сейчас ты не отдашь мне этот ночной горшок за сорок шекелей, разговор окончен…
— Забирай за шестьдесят пять, и будешь благодарить меня!
— Я уже благодарна тебе по гроб жизни, ты меня развлек. Накрой своей шляпой знаешь что? Сорок пять шекелей — звездный час этой лохани, и не отнимай моего драгоценного времени…
— Шестьдесят пять, и разойдемся, довольные друг другом!
— Я и так довольна. Мой-то кошелек при мне. А ты торчи здесь, на солнцепеке, до прихода Машиаха.
И повернувшись, под призывно возмущенные его вопли — вот теперь главное не оглядываться, тем более что в кошельке у меня всего тридцать пять шекелей, а надо еще домой возвращаться, — бодро пошла прочь.
Но шагов через пятьдесят остановилась у ближайшего кафе и села за плетеный столик, вынесенный в тень старого дородного платана.
В три часа дня, в вязкую августовскую жару я была единственной чуть ли не на всей улице, если не считать старика-шляпника и легиона неустрашимых кошек, которых в изобилии плодит Иерусалим.
— Кофе… двойной, покрепче… И коньяку плесни…
— Минутку, гевэрет! — воскликнул бармен и принялся весело насыпать и смешивать, звякать ложечкой, нажимать на рычаг кофейного аппарата… При этом он успевал приплясывать, подпевать музыке, отщелкивать пальцами ритм на всем, что под руку попадется. Его темные кудри библейского отрока с картины художника Иванова были щедро умащены какой-то парфюмерной дрянью, какой любят намазывать свои овечьи руна местные юнцы и юницы…