Элайза сощурилась и закурила. В один прекрасный день, сказала она, в один прекрасный день я убью эту старую сволочь.
— Нам действительно пора жить своим домом, — рискнул Гордон.
Вдова в кухне месила тесто для воскресного пирога с плодами ее собственных «викторий» — на столе стояла огромная фарфоровая ваза красных слив. Ошалев от благоухания, по ним медленно ползла оса. Вдова скрестила руки, подперев тощую грудь, и обсыпала блузку мукой. Она спала и видела избавиться от Элайзы, но, едва доходило до дела, мысль о том, что Гордон («сыночек») уйдет из дома, оказывалась невыносима.
— Не вижу смысла, — сказала она, — у меня тут места полно, и без меня некому о тебе заботиться, и вообще этот дом однажды станет твоим. Очень скоро, — прибавила она, и голос у нее дрогнул.
Она фартуком промокнула глаза, и Гордон сказал:
— Ну полно, полно, — и обхватил ее руками.
Элайза хладно лежала в постели подле Гордона. В не ахти какой постели. Простыни в «Ардене» были жестки, как оберточная бумага. Через ледяное плечо Элайза сказала ему: Ты посмотри на нее — почему она не уедет, не поселится, с Винни, отдала бы нам дом или хоть денег с лавки? Лавка ведь твоя, она уже старуха, чего она за эту лавку цепляется? Мы бы продали, выручили бы денег, убрались бы из этой адской дыры. Добились бы чего-нибудь.
За последние месяцы Элайза ни разу не говорила Гордону столько слов подряд. Он в темноте смотрел на стену — если вглядываться очень пристально, можно различить, где начинает повторяться узор, розы на шпалере. На Сикоморной улице заухала сова.
Вдова тяжко взгромоздилась на переднее сиденье большой черной машины.
— Сегодня закрываемся рано, — сказал Гордон Чарльзу. — Я к обеду вернусь.
Винни залезла на заднее сиденье, негодуя:
— Почему я вечно сзади? Почему я всегда не ахти что?
И все уехали, чтобы снова превратиться в патентованных бакалейщиков, пррт-пррт-пррт. Чарльз махал, пока автомобиль не скрылся из виду, и потом еще чуть-чуть, потому что у Гордона был такой фокус — притвориться, будто исчез за углом, думаешь, будто его нету, а потом он опа — и опять есть. В этот раз, правда, не так.
Пикник, сказала Элайза, туша сигарету на Вдовьем блюдце в цветочек, каникулы все-таки, а мы, дьявол его дери, всю неделю баклуши, бьем, выволокла старую плетеную корзину из корзинного тайника под лестницей и прибавила: На автобусе в город, встретим папу в обед, устроим ему сюрприз.
Детям на радость, они сидели на втором этаже автобуса, впереди, и смотрели, как мимо проплывают древесные улицы. Толстая ветка сикомора неожиданно треснула по стеклу, затрясла мертвой листвой, как ладонями, и Элайза сказала: Все нормально, это просто дерево, и закурила. Помахала рукой, отгоняя от них дым, скрестила ноги и застучала туфлей по полу, будто ей не сиделось. Она надела любимые туфли Чарльза, на шпильках, из коричневой замши, с мохнатыми помпончиками. Норковыми, говорила Элайза. Тонкие чулки того же оттенка. Норкового.
Автобус протрюхал дальше, по улице, где прежде жила Винни. Элайза затушила сигарету на полу, долго-долго крутила ногой, хотя сигарета давно погасла. Элайза источала недовольство, точно холодное октябрьское солнце. Прямо напротив двери Винни была автобусная остановка, и они втроем заглянули сверху в крошечный садик, всмотрелись сквозь кружевные занавески — им ничто не угрожало, Винни же на работе. Спальня прямо напротив окна автобуса, но шторы навеки задернуты — не на что здесь смотреть любопытным пассажирам второго этажа, — и никаких тайн спальня зевакам не выдала. Краснокирпичный домишко Винни — узкий, ленточная застройка, с небольшим угловатым эркером и убогим крыльцом; дом построили, когда у градостроителя истощилась фантазия и алкоголем переполнились сосуды (крепкая туша градостроителя рухнула под ударом инсульта в 1930-м).