И тут – у меня подкосились ноги – один серый схватил его за воротник, а второй, оглушительно заматерившись, скинул с плеча винтовку.
– Что ты сказал, контра? Кадет! Барчук сраный! – услышала я звериный, страшный крик.
Тот, что держал Давида, с размаху, неуклюже ударил его кулаком в лицо – Давид сел в сугроб.
Больше я ничего не помню. Я будто ослепла.
Потом Давид с беззаботным смехом, прижимая ком снега к своему расквашенному носу, рассказывал, что я налетела на «пролетариев» из тьмы «как хан Мамай» и «хрясь, хрясь по спинам, да по башкам». Солдаты якобы шарахнулись от меня в разные стороны, плюнули и ушли.
Я слушала и не верила. Неужели правда?
Но он был жив, серые люди исчезли, а на тротуаре стояла дрожащая барышня и глядела на меня с неподдельным ужасом.
Потом, всхлипнув, она медленно и неловко, придерживая рукою полу длинной шубки, побежала прочь.
– Бедняжка Фанни, у нее шок! – Давид перестал смеяться. – Она существо нежное, не тебе чета. Откуда ты тут взялась?
И, не дожидаясь ответа, кинулся за нею:
– Фанни, успокойтесь! Всё позади!
– Ах, оставьте! – со слезами крикнула нежная Фанни. – Вы сумасшедший! С вами опасно ходить по улицам!
Пусть я не нежная, пусть я даже хан Мамай, сказала себе я. Главное, что он жив. И что он остановился, не бежит за нею.
Это было зимой, а сейчас весна. Холодная, грязная, петроградская, но все равно весна. С утра солнце, седьмой час пополудни, а еще светло. Я стою лицом к лицу с Давидом, не замечая, что под ногами лужа и мои войлочные боты промокли. Толпы я тоже не замечаю. Мы вдвоем, на свете никто больше не живет, и я хочу стоять так вечно.
(Ты и стоишь так вечно, тринадцатилетняя Сашенька. Ничто не исчезает. Просто становится невидимым. Но я, слепая, умею видеть, и я тебя вижу.)
Возбужденно он рассказывает о своих планах. С отцом он только до Волги, а там сбежит, это решено. На юге собираются добровольцы – офицеры, интеллигенция, студенчество. Это армия нового, невиданного в истории типа. Орден Белых Рыцарей. Они очистят и спасут Россию.
– Тебя не возьмут, – говорю я. – Тебе только пятнадцать лет.
Давид снисходительно усмехается. Он всегда обращается со мной, как с малолетней дурочкой.
– Я выгляжу на все семнадцать. А документов там не спрашивают. Хочешь воевать – дают оружие и в бой.
У меня остается очень мало времени. Вот-вот вернется его отец. Я должна сказать Давиду, что его никто и никогда не будет любить так сильно, как я. И что моя жизнь кончена.
Но я не дура, я вижу, что ничего этого говорить не нужно. «Мое сердце разбито, теперь я знаю, что это не просто слова», думаю я. Самая ужасная мука – когда хочешь отдать самое дорогое, что у тебя есть – всё, что у тебя есть, а человеку это совсем не нужно.
Если бы я была на год или на два старше и хоть чуточку красивей!
Никогда я не проводила столько времени перед зеркалом, как в эти одиннадцать недель. Дома меня все с детства называли красавицей, и я этому простодушно верила. Но теперь я научилась смотреть на себя со стороны и возненавидела родителей за гнусный обман.
Никакая я не красавица. Я малолетняя косноязычная уродина.