Огромная комната с высоким потолком, под которым перекрещивались потемневшие от времени балки, больше всего напоминала мастерскую столяра: пол ее был завален аккуратными, ровно напиленными чурбаками, горами светло-желтой, приятно пахнущей стружки, повсюду лежали разнообразные инструменты, а у стены рядком стояли шесть деревянных изваянных птиц с распростертыми крыльями, больше всего напоминавших орлов. Вот только головы у них были скорее змеиные, крайне неприятные, вместо клювов снабженные пастями со множеством искусно выточенных зубов. Удивительным образом мастеру удалось передать в повороте голов, осанке, порывистом, незаконченном движении свирепость и злобу, свойственные скорее не птице, а дикому зверю из таинственных африканских чащ.
Барон первым выразил общее мнение:
— Что это они у вас такие омерзительные? Не поймешь даже что, но весьма пакостное…
Руджиери, не моргнув глазом, объяснил:
— Это, изволите ли видеть, плоды моей фантазии…
— Фантазия у вас, надо сказать… — покрутил головой барон. — Болезненная какая-то…
— Ну что поделать, — с поклоном сказал итальянец. — Каждый имеет право на фантазию, если это не нарушает законов… Не правда ли? Неужели, пока я просидел тут затворником два дня, снаружи произошли некие изменения? И изготовление деревянных птичек теперь приравнивается к политическому преступлению? Быть не может…
Он ухмылялся уже с нескрываемой издевкой, наглый и уверенный в себе. Покосившись на закипавшего барона, Пушкин перевел взгляд на графа. Тот с непроницаемым выражением лица опустил веки. Воспрянувший барон сделал шаг вперед, встал прямо напротив итальянца и рявкнул:
— Как стоишь перед прусским королевским гусаром, каналья ты этакая? — и, обернувшись, громко сообщил таким тоном, словно никакого кукольника тут не было вовсе. — Черт знает до чего распустились эти шпаки… Извольте полюбоваться: колени не сдвинуты, локти не прижаты, торчит как соломенное чучелко на заборе…
— Совершенно верно, барон, — сказал Пушкин. — Торчит кукишем похабным…
Он извлек из-под полы сюртука длинный кухенрейтеровский пистолет, изящный, с рукоятью темно-вишневого цвета, поднял его дулом вверх и, не отводя глаз от итальянца, звонко взвел курок на один щелчок.
— Кровь и гром, это по-нашему! — захохотал барон.
И в свою очередь что-то сделал со своей тростью, кажется, нажал некую потайную кнопочку, встряхнул, и стало ясно, что трость представляла собой футляр, со стуком упавший на усыпанный стружками пол, а в руке у барона остался длинный четырехгранный клинок, сверкающее лезвие, неуловимо-хищно сужавшееся к концу, мелькнуло перед лицом итальянца, который невольно отпрянул к стене и уже с неподдельным испугом возопил:
— Да что вы такое творите, синьоры? Эччеленца,[1] умоляю, уймите этих буянов!
Сверкающий клинок взлетел, порхая, у самого его носа, а с другой стороны надвигался на него господин Пушкин, улыбавшийся без всякого дружелюбия, с большим пальцем на курке, готовый в любой момент отвести его на второй щелчок.
— Вы несколько погорячились, Александр, друг мой, — деловито сказал барон. — Выстрел привлечет лишнее внимание, зато сталь действует бесшумно…