В избе, — не успел Андрей лба перекрестить, — кинулась к нему на шею мать, омочила сыновьи щеки слезами, от радости не могла слова путного вымолвить, все повторяла:
— Сынок… родненький… да что же это?
Восклицание это относилось, как все поняли, и к неузнаваемому бритому лицу сына, и к отсутствию кички на голове его бабы.
«Худа мать, вымоталась», — Андрей отвел глаза от черных старушечьих морщин, от обвислых подглазных мешков…
Когда миновало волнение первых минут, Палагея Федоровна с затаенной тревогой спросила:
— Надолго ль, сынок?
— Погуляю… всю деревню обойду.
— А потомотко неужто опять нас покинешь?
— В Томск поеду еще за добрыми конями. Дёмшу вот с собою сманиваю. Кони, говорят, в Томске знаменитые, — уклонился Андрей от прямого ответа.
А мать ждала: станет ли жить в родной деревне или раз начал по белу свету шататься, так никакой силой с непутевой дороги не сбить, не свернуть его? Сердцем чуяла старая, — что и спрашивать, понапрасну надеяться…
Иван Финогеныч с любопытством вслушивался в рассказы сына. Андрей нахваливал вольготную жизнь рыбаков, раздолье и богатство пустынного зеленого моря и великой реки. Старик задумчиво покачивал головою, порою впивался острыми глазами в его лицо, словно в ясном девически стыдливом его взоре пряталась загадка: чем же прельстили Андрюху те незнаемые, чужие люди с далеких чудных берегов?.. Пускай полонил его душу тамошний широкий простор. Но чем не приволье здесь, в бархатных степях, разбежавшихся во все стороны на десятки верст к дымной грани небес? Или в той, другой шири, шири великих водных степей необоримая притягательная сила? Но что такое, в самом деле, море? Он силился представить себе Тугнуй залитым водою от хребта до хребта — и не мог. Целая степь воды! Нет, этого не вдруг-то охватишь умом… Дивны россказни Андрея — ровно сказки далекого детства. И ничто в них не напоминает своего, кровного, смалу привычного. Ежели б не сын то рассказывал, он плюнул бы и не стал дальше слушать брехуна. Иван Финогеныч то и дело изумлялся вслух:
— Поди ж ты!
— Бедынька! — вторила ему Палагея Федоровна.
Ее давно занимала страшная сахалинская каторга, о которой Андрей никогда и ничего не писал.
— О каторге поведай нам, лихо поди на ней? — удалось ей ввернуть наконец свое слово.
— Сахалинских каторжан я встречал, а сам в каторжных шахтах не работал, — ответил Андрей, — потому как была мне ссылка, а не каторга: ведь я никого не убивал, мое дело было лес рубить, рыбу ловить…
Много рассказывал Андрей и о чугунке:
— Большие расстояния покорила она: где раньше долгие месяцы требовались, теперь в неделю обернешься. Прежде я к вам с новорожденным и не собрался бы, а теперь — плевое дело, близко, выходит, от вас живем! — хохотнул он.
Всякая весть о чугунке волновала Ивана Финогеныча, точно это близко его касалось, и он выспрашивал о ней и то, и другое, и третье.
— В Заводе паровозы гудят. Хоть в Читу поезжай, хоть до Иркутска, — отвечал Андрей. — Только через Байкал, говорят, перевоз в вагонах морем на большущем пароходе, но скалы по берегам уже ломают… Народ у вас, я вижу, давно о заработках прослышал… Молодые, как на прииска, уходят…