— Как Наташа выглядит? — пошевелилась Джоан, прислонившаяся к грязной аэропортовской колонне.
— Как панкетка, — односложно ответил писатель и устремился к бреши в стене, откуда по фанерным временным туннелям, по деревянным мостовым, нескладно топая, выкатился грязный вал пассажиров. Местные, неаккуратные американские пассажиры, со свертками и сумками, деформированные тела, вскормленные джанк-фуд,[7] оказались неожиданно карикатурными. Шествие возглавлял колесный стул, движимый мускульной силой черной медсестры в белых штанах и лжемеховой куртке. Колесный стул в хроме сиял и был самым ярким пятном в нерадостной толпе.
Когда он увидел Наташку, он не узнал бы ее, если б она не окликнула его: «Лима!» Темные очки, красная брезентовая куртка-дождевик, темные, толстой ткани брюки, туфли без каблуков, сигарета в руке. Наташка оказалась скорее похожа на стареющую женщину-журналистку, чем на обещанную им Джоан «панкетку», рычащую певицу-тайгресс. Осенняя, постаревшая, она шла навстречу ему, стеснительно улыбаясь. Мгновенная досада при виде ее тотчас же отменила все восторги, которыми он собирался ее встретить (поцелуи, объятия, прыжок к ней навстречу).
Она, может быть, и сама поняла, что идет к писателю не такой, какой он хотел бы ее увидеть. Она смутилась, потемнела, еще сильнее стиснула сигарету в пальцах.
— Здравствуй, Наталья!
— Здравствуй, Лимонов. Я уже было подумала, что ты меня не встретишь…
— Ну как это может быть! Я же обещал. Иди. Нас ждут мои приятели…
— У которых ты живешь?
— Да. У которых я снимаю комнату.
— А где я буду жить?
— Увидим. Может быть, Джоан согласится, чтобы и ты пожила у нее.
Она была разочарована. Она ожидала другой встречи. А писатель ожидал другую женщину.
«Какая-то опухшая, и, может быть, заебанная, — подумал он. — Почему она не могла поберечь себя последние дни и приехать ко мне красивой? Волосы она, кажется, даже не вымыла, они гладко зализаны назад, и скреплены сзади заколками. (Даже сквозь стекла очков можно все-таки разглядеть синяки под глазами русской девушки. Он искал в толпе яркое пятно, а к нему вышла достойная представительница пассажиров.) Что я наделал! Зачем я ее пригласил в Париж! Единственное утешение, что до отбытия в Париж еще есть время. Можно еще все отменить. Можно все свести к ничему, к непоездке…»
Лица илистых рыб все-таки сумели выразить удивление. На обоих появилось выражение, которое приблизительно можно было перевести в следующие слова: «Как не похожа эта женщина на описанную суперменом Эдвардом полубабочку-полутигра. Или Эдвард спятил и не видит, какова его подруга, или в нем самом есть слабость не суперменская». Володя — илистая рыба мужского пола — повеселел. Не один он, следовательно, слаб. Джоан, женщина добрая, погрустнела. Ей хотелось бы верить, что хотя бы Эдвард-писатель силен, раз уж другие хорошие люди — поэтесса Джоан и скульптор Володя — слабы и безвольны. «Эдвард — супермен, — уверила себя Джоан, — он встает в восемь утра, и вместо того, чтобы приложиться к джойнту, как я или Володя, Эдвард прилипает на полдня к пишущей машинке и работает. Книгу Эдварда выпускает скоро Рэндом Хауз». Я должна познакомить Эдварда с поэтом Джоном Ашбери. Обязательно.»