— В дальнюю деревню.
— Вот подлая тварь! — лицо Генриха изобразило глубочайшее презрение. — Предатель Лака побежал к соседке. Он предает меня за кусок мяса. Конечно, ему у нее хорошо. Там он спит на лисьей шкуре, и она специально покупает ему филе… Вы такое видели, собаке — филе?!
Генрих очень любил Лаки и таскал животное за собой повсюду. Его собака гуляла больше, чем любое, взятое наугад, парижское животное. Даже, может быть, больше, чем иной парижский клошар. Но, как и по поводу воспитания детей, по поводу воспитания собак у Генриха была своя теория. Генрих считал, что собаку не следует перекармливать, что она должна знать свое место, что ей нельзя давать куски со стола… С помощью целого кодекса подобных мудрых правил Генрих управлял жизнью Лаки. По приезде на ферму Генрих два дня держал Лаки в доме, привязанным у входной двери, и был непоколебим ко всем попыткам Наташки, жалостливой, как всякая русская женщина, убедить его отвязать «бедную собачку».
— Нельзя, убежит! — твердил Генрих.
Писатель встал и подбросил дров в камин. Целый день он отчаянно колол огромные пни, твердые, как нормандский камень, и вот теперь розоватый огонь с удовольствием пожирал плотные клетки дерева. Старая нормандская ферма о двух этажах снабжена на цокольном этаже двумя каминами королевских размеров. Тот, у которого за столом сидела компания, даже обладал скамейками внутри камина, по обе стороны от пламени. У камина стояли кожаные кресла, неизвестно какими путями приблудившиеся к мебели Генриха. На одном, если Генрих забывал о нем, охотно дремал Лаки, на другом вертелась Фалафель, если уставала бегать по дому. Сейчас голая Фалафель дремала в кресле, кресло же Лаки было пустым.
«Ведьма… бестия, я ее проучу! Прошлой зимой она выбила мне стекло в доме для того, чтобы выманить меня из Парижа. О, зачем я связался с нею, выебал ее однажды! Зачем? Она хочет переманить к себе Лаки. Он ей не нужен, нет, она делает это только из удовольствия досадить мне. Ах, ведьма! — Генрих зло тронул струны гитары. Злобность ему не идет, очевидно, он знает это. Он рассмеялся. — Ну что же, если он не возвратится сегодня, завтра придется сесть на вело и поехать забрать его оттуда».
Генрих хмыкнул, и хмыкание его обозначало, по-видимому, и презрение к подлой соседке, из ревности переманивающей у него собаку, и подчинение судьбе, мол, делать нечего, придется ехать.
— А она… — Генрих издал самый энергичный из трех гитарных аккордов, каковые он только и умел извлекать из гитары. — Она только этого и ждет! Стерва!
Генрих потрогал гитару и пропел припев песни, сочиненной им самим:
Очевидная абсурдность текста не мешала Генриху исполнять свою песню с полнейшей серьезностью каждый вечер. После частушек, которые он и Наташка также регулярно исполняли всякий вечер. Писатель лишь один раз присоединился к ним и провыл пронзительным фальцетом несколько неприличных срамных частушек. С Наташкой у них противоестественно противоположные голоса. У него очень высокий (иной раз кто-нибудь по телефону называет писателя «мадемуазель»), у нее могуче низкий.