– Эх, выйти бы сейчас где-нибудь из электрички, на какой-нибудь платформе, в прохладный дождик! Чтоб моросило, протекало тебе за шиворот. Чтобы мокрым лесом, грибами запахло. Поднял лицо, а на него сыплет, сыплет холодненьким! – Мускулистый крепыш в красной футболке сладостно передернул плечами, и было видно, что в этом маслянистом тропическом воздухе он мысленно погружается в моросящий блестящий дождик, стоит на сырой траве, под мокрой, роняющей брызги березой.
– Интересно, какие премьеры в «Современнике», в Художественном, в Малом?.. – Серьезный черноглазый человек не требовал от Белосельцева ответа, а лишь пользовался случаем, чтобы вслух помечтать о любимом. – У нас в семье все театралы: жена, родители, теща. Дети тоже. Раз в месяц обязательно в театр ходим. У меня коллекция афишек – четыреста спектаклей. Даже есть программка оперы «Евгений Онегин» Императорского Большого театра, с Собиновым, за 1903 год.
– А я все-таки надеюсь Новый год в Калуге встретить. – Худощавый, в очках отложил книгу. Произнес это неуверенно и просительно, словно исполнение мечты зависело от собравшихся. – А то в прошлом году елку в Калуге купил, а наряжал здесь пальму.
– В этом году акацию здесь нарядишь. – Тот, кто был в красной футболке, решил помучить товарища. – Или банановое дерево.
– Нет, все-таки надо бы к Новому году домой, – не поддержал его светлобородый. – Я два раза контракт продлевал, хватит. У меня диссертация недописанная на столе осталась. На полуслове оборвал, полетел.
– Понятное дело, надо домой, – вторил ему театрал. – Домашние заждались. Мать пишет: болеет; сын стал плохо учиться, некому на него цыкнуть, твердое мужское слово сказать.
– И то верно, – согласился тот, что был в красной футболке. – Мои вторую осень сад без меня убирают. В письмах их инструктирую, что солить, что мариновать. Эх, сейчас бы грибочков маринованных, огурчиков пряного посола домашних!
– Ну, Петрович, ты закусь хорошую назвал. А вот и бутылка! – Светлобородый извлек из-под кровати штоф «Флор де Канья». – Мы его «Хлор с Диканьки» зовем!
Они наливали в стаканы ром, чистили и ломали на дольки большой, брызгающий апельсин. Пили за гостя, за успех его журналистской работы, за Москву, за госпиталь, за никарагуанскую революцию, за вулкан Сан-Кристобль. В палатке стало ярче, звонче. Слепящим светом отливал хромированный вентилятор. Шелковисто струилась русая борода. Хозяева, заманившие Белосельцева в палатку, уже не расспрашивали его, но сами выговаривались, дорожили его свежим вниманием. А он, слушая их наивные излияния, ждал, не появится ли вдруг Валентина. Между ними, он это чувствовал, установилась безымянная, требующая словесного выражения связь. Накопились необычные, невысказанные переживания, которые требовали хотя бы нескольких фраз, после чего их общение могло навсегда прекратиться или, напротив, получить нежданное продолжение. Этими переживаниями были – случайное прикосновение во сне, над океаном, и странная галлюцинация в Шеноне, и суеверное упование, когда пролетали над бирюзовой кубинской лагуной, и мгновенный страх за нее, когда в воздухе приближался огненный клок самолетной обшивки, и когда вдруг подумал о ней в разрушенном соборе, подбирая с земли цветные стеклышки витража, и сегодня, во время их неожиданного свидания, когда накладывала на его больное плечо тугую повязку, низко склонившись над ним, и несколько минут назад, когда он проснулся и увидел огненно-красную, грозную гору. Все это сложилось в сложную, бессловесную череду их отношений, выстроенных из случайных совпадений, которые требовали хотя бы краткого между ними объяснения.