Они вошли в церковь. Последнее солнце волшебно горело в витражах. Скамьи были сухие и чистые. На партах лежали Евангелия, все открыты на одной и той же странице – «Откровение Иоанна Богослова». На полу, на проходе, стоял высокий медный подсвечник. Оборванная серебристая бахрома блестела на половицах, будто кто-то на бегу наступил себе на рясу, оторвал блестящую кайму. Ни единого человека, ни вздоха, ни скрипа, словно все прихожане превратились в разноцветные лучи и унеслись сквозь витраж на небо.
Вышли с Сесаром из храма. На зеленой лужайке стояли вынесенные из алтаря святые. Поясные статуи, красные, белые, голубые, из целлулоида, легкие, пустые внутри. Сошлись в кружок, сложив перед грудью ладони, воздев глаза, словно возносили бессловесную молитву о тех, кто здесь жил и покинул землю. Они были как большие магазинные игрушки, наподобие целлулоидных рыб, петухов, попугаев, тех, что запомнились с детства. В том детском целлулоиде, когда мать подавала игрушку, гремела горошина. В святых ничего не гремело. Они тихо стояли на вечерней лужайке, подняв разноцветные лица, вознося в меркнущее небо цветные молитвы: белые, красные, голубые.
Кони промчались за церковью, фыркая и стеная.
– Больная земля, – сказал Сесар – Вот здесь больно. – Он тронул грудь у сердца. Извлек блокнот и что-то записал. Быть может, горькую короткую мысль для будущей книги.
Они ужинали в солдатской столовой, в темноте, при свете коптилок. Блестящие жующие рты. Нечесаные смоляные волосы. Мерцающие белки. Фасоль на алюминиевых тарелках. Звяканье ложек. Он не мог есть голую, плохо сваренную фасоль. Только пил жидкий мутный чай, промывая кровь с остатками меркнущей болезни.
После ужина Сесар пытался связаться по рации с Пуэрто-Кабесас, с госпиталем, чтобы услышать Росалию, успокоить ее. Но связи не было. Эфир трепетал и попискивал, словно в нем неслось несметное облако москитов.
Их отвели в казарму, где на лепном, с обвалившейся фреской потолке метались тени от карбидных, шипящих на полу фонарей. Легли на двухэтажные койки. И, укладываясь в духоте на продавленные пружины, слыша над собой тяжкое шевеление Сесара, он пробежал мыслью впечатления последних дней. Индеец, привязанный к столбу, с отсеченным ухом, с фиолетовой ненавистью в узких глазах. Подбитая «рама» с волнистым дымом, летящая над стреляющим островом, оставляющая на воде огненный всплеск. Пушка отца, окруженная желтыми бабочками. Индейская женщина с черной копной волос, упавшая на мачете. Парашютный десант, засевающий небо. Красный измученный бык, бьющийся на арканах.
Видения застывали, как скульптуры. Наполняли собой фронтон античного храма, где люди и животные сплетались и сталкивались в напряженной схватке, созданные жестоким скульптором.
Белосельцев просыпался. Купидоны на плафоне кокетливо целили маленькие золоченые луки, и по ним пробегали черные тени солдат.
Он снова пытался уснуть, но москиты с реки налетали в разбитые окна, жалили, жгли. Он ворочался, накрывался с головой, задыхаясь от липкого пота. А чуть открывал лицо, сыпались мириады москитов, больно впивались. Он ворочался, и Сесар наверху тоже ворочался, вся казарма ворочалась, скрипела на двухэтажных кроватях, борясь с москитами.