Эти слова, когда он прочел их в первый раз, наполнили его чувством, напоминавшим панику, и с тем же самым протестующим волнением он теперь прогуливался между Новой Каледонией и Соломоновыми островами. Во чреве деревянной рыбы бонито меланезийская вдова открыла маленькую дверцу, и там, напоминавший ночной горшок, находился череп ее мужа. Но это всегда было духовно и эстетично, и он хотел быть с ней. Или она была не способна понять это? Он определенно заявил с достаточной ясностью: «Если ты все еще хочешь этого, я тут как тут — я тоже этого хочу». Это было кошмарно, думал он, абсолютно кошмарно. Она вынуждала его принять решение и делала невозможным то, чтобы он сказал «нет», беря на вооружение то, что он уже сказал «да». Он чувствовал себя загнанным в угол, связанным по рукам и ногам. Женитьба? Но ему придется полностью переменить образ жизни. Его квартира слишком мала. Ей будет хотеться есть мясо по ночам. Миссис Бартон заметит. Из копий, висевших слева от него, некоторые были украшены вулканическим стеклом, некоторые — спинными хребтами скатов, а некоторые — человеческой костью. «Ты, вероятно, думаешь, что я дура, да вдобавок ветреная и безответственная. Это правда — я такой была до настоящего времени. Я безнадежна — я сделалась такой в результате жизни, которую вела. Теперь я хочу в корне изменить все, и знаю, что я смогу стать совершенно другой. Sеrieuse. Хорошей женой и всем прочим. (Боже, как это глупо, когда переносится на бумагу.) Но я отказываюсь больше стыдиться хорошего. Отказываюсь бесповоротно». Эта безответственность, думал он, была одной из самых прекрасных и наиболее трогательных черт ее характера. Это отделяло ее от мира обыденности, лишало вульгарности, свойственной многим людям. Он не хотел, чтобы она брала на себя ответственность и становилась доброй женой. Он хотел, чтобы она была похожа на Ариэля [205], на нежное создание в его собственной рукописи, существом иного порядка, находившимся между добром и злом. Тем временем он направлялся в Африку. Фигурка негритянки, державшей свои длинные остроконечные груди в обеих руках, мрачно сверкала из стеклянной коробки. Живот у нее был татуирован, а пупок выпирал маленькой шишечкой. Копья в следующей витрине имели стальные наконечники. «Похожа на Ариэля, — повторил он про себя, — как те полотна Ватто в Дрездене, как Дебюсси». В качестве резонатора этот ксилофон вместо обычной тыквы имел человеческий череп, и на рогах из слоновой кости висели черепа в виде гирлянд, берцовые кости окружали священнодейственный барабан из Ашанти[206]. «Она все испортила», — в отчаянии сказал он себе. И внезапно, подняв глаза, он увидел, что она была здесь, спешила по узкому проходу между витрин навстречу ему.
— Ты? — едва вымолвил он.
Но Элен была слишком обеспокоена, чтобы обратить внимание на его мрачный взгляд, бледность и, наконец, виновато вспыхнувшие щеки, слишком сильно занята своими мыслями, чтобы услышать ножу испуганного понимания в его голосе.
— Прости, — сказала она, едва дыша, когда взяла его руку. — Я не хотела помешать тебе здесь. Но ты не знаешь, что творилось сегодня утром у меня дома. — Она покачала головой, и губы ее задрожали. — Мама как сумасшедшая — это невозможно описать… Ты единственный, кто…