— Пойдем на кружечный двор — поговорим! — потянул к видневшимся во тьме острожным воротам. — Только сперва в избу. Переобуюсь. Ноги горят.
В темноте Угрюмка раз и другой споткнулся о тесаные бревна для избы-однодневки[146]. Обиженно засопел, закряхтел. Братья вошли в избу. Внутри нее по стенам между бревнами еще висел мох. Печь была сложена только наполовину и пахла сырой глиной. Возле лучины в кутном углу сидел еретик Ермес. Угрюмку удивило, как тот переменился. На плечи ссыльного был накинут добротный долгополый зипун, на лавке лежал суконный малахай, отороченный лисьим хвостом. Борода по щекам и волосы на его голове были коротко острижены, лицо стало другим: будто опростилось на ржаном хлебе. Разве глаза щурились как-то не по-русски.
— Брат? — спросил он правильным, не резавшим слух языком. — Помню! Большой стал. На тебя похож.
Иван подтолкнул Угрюмку к лавке. Тот плюхнулся на нее, как чурбан, стал смущенно водить глазами, поглядывая на отдыхавших казаков.
— Ну сказывай, как промышлял, где? — спросил брат, с кряхтением стягивая сапоги.
— Хорошо промышлял! Далеко, — насупившись, пробурчал Угрюмка. Про себя же удивлялся пышной Ивашкиной бороде.
— Как жил? — С явным облегчением старший брат высвободил из сапог ноги и стал затягивать бечеву на легких и мягких чунях.
— Жил! — едва слышно ответил младший.
— Ну пойдем, — Иван поднялся, притопнул пятками по земляному полу. Угрюмка, почуяв досаду в его голосе, замкнулся пуще прежнего.
Опять братья шли в темноте. Иван постучал в затворенное окно. Сквозь щели в ставнях мигал свет лучины. Окно распахнулось. Целовальник узнал служилого, спросил, корявя язык:
— В долг? Под жалованье?
— Двоим! Брательника встретил! — приказал казак.
Новокрест облизнул тонкие губы, налил в две чарки. Братья сели на завалинку, обложенную дерном.
— За встречу! — перекрестился старший. — Слава Богу, дождались!
Чокнулись братья чарками, распугивая таившуюся в вине нечисть.
— Что добыл-то? — крякнул служилый после выпитого и тут же мотнул головой. — Это ж мы с тобой года четыре не виделись?
— Четыре! — пролепетал Угрюмка.
Отчего-то не говорилось. Старший натужно спрашивал, младший коротко и неохотно отвечал, будто брат пытал его в чем-то.
Выпили по второй. Ругнув татарина, мол, таким пивом только похмелье поправлять, старший спросил:
— Деда-то с отцом поминал ли, как я наказывал?
Угрюмка засопел, настороженно помалкивая.
— Забы-ыл! — горько укорил брат. — Помнишь ли, в какой день отошли?.. И того не помнишь, — тяжко вздохнул. — А дед тебя сильно любил, — он свесил голову, помолчал и вдруг резко поднялся: — Ладно, иди уж! Спать пора! — отчеканил, как пестом в ступке, таким голосом, что и в темном погребе узнаешь служилого.
Угрюмка будто ждал дозволения — резко поднялся и, не оглядываясь, зашагал к костру.
Старший Похабов постоял под окном кружечного прируба, провожая его глазами. Не удержался, крадучись пошел следом, остановился в нескольких шагах от огня, невидимый сидящим.
Угрюмка сел на прежнее место. Лицо его было скорбным и рассеянным, будто претерпевал рези в животе. Говорил конопатый Семейка. Слушатели время от времени приглушенно похохатывали.