Когда Нинель Николаевна всматривается в окна соседнего дома-башни, всего больше привлекают ее сюжеты семьи — празднество или ссора за столом; тощие мужчины и очень толстые женщины размахивают руками, курят, немо поют или немо, неслышно ссорятся, в то время как за стеной (в соседнем окне) их дочка, девочка лет тринадцати, трет глаза, но вновь и вновь перемогая сон, заглядывает в учебник, читает и пишет, пишет и читает, будто это и впрямь сделает ее будущую жизнь счастливой.
Геннадий Павлович наслаждается природой по телевизору, когда на голубом экране, если он исправен и работает, показывают перелет птиц, и дорогу, и листья на ветру. Череда изб, церквушек и пейзажей. Сердце Геннадия Павловича бьется в такую минуту трепетными пульсирующими толчками, душа млеет. Сейчас он там — с теми птицами, с пылью той дороги, с листьями, на что они, телевизионщики, и рассчитывают, прекрасно зная, что Геннадий Павлович никуда и никогда не поедет и однажды помрет среди огромных зданий города, среди непрекращающейся суеты людей.
— Напрасно ты меня коришь. — В его голосе послышалась обида. (Ну, не хочет, не любит он никуда ездить!..)
Помолчав, он добавил:
— Я как раз из тех, кто в одиночестве не опустился, — ты же видишь, я опрятен, пристойно одет и как-никак слежу за собой.
В тот вечер, провожая меня к метро, он предложил сделать изрядный крюк и привел, конечно, умышленно к одному из тех, с кем он общался в золотую пору юности. Это и точно была холостяцкая квартира, запущенная, захламленная, вонючая и к тому же сильно прокопченная, так как хозяин частенько обогревался огнем газовых горелок (радиаторы отопления у него не грели, а вызвать сантехника было все недосуг и лень, а заклеить к морозам окна — еще большая лень), копоть на потолке, копоть даже на стенах...
Он был тоже их выводка, ветеран шестидесятых, — там и тут много выступавший, бесконечно влюбленный в поэзию, в театр. Научный сотрудник, даже и автор нескольких интересных работ в прошлом, он с годами опустился (невосприимчивость к формам живого), пропахший, нестиранный и чуть что агрессивный — а только так, мол, жить мне и нравится! а это, мол, лучше, чем делать шаги по службе! куда лучше, чем защищать диссертации! — заорал он, едва Геннадий Павлович завел обычный и вполне нейтральный разговор, притом заорал на меня, словно это я, только защитившийся, звал его на банкет.
Притом же и нездоров: судорожный кашель, воспаленные глаза — куда лучше так, лучше! лучше! — кричал он, чем устраивать, мол, внуков в математические школы и дарить директрисам тюльпаны...
Мы скоренько ушли.
— Пьет он? — спросил я.
— Нет. Не думаю. Разве что потихоньку...
И Геннадий Павлович рассказал, что однажды этот человек вдруг стал выть в своей квартире. Соседи чуть с ума не сошли. Затем стихло. Соседи стучали к нему долго и напрасно, взломали дверь — в квартире пусто, но, обойдя комнаты, обнаружили затем, что он спит в ванне. Совершенно голый, он уснул в ванне, в которой не было ни капли воды.
Однажды Геннадий Павлович, подняв телефонную трубку, чтобы уточнить время, попал на разговор: неизвестные собеседники не спешили, и меж их фразами тишина за мембраной словно бы переливалась от одного к другому. «От одиночества надо уметь избавляться», — произнес голос. Другой голос, с некоторой иронией, спросил: «В театры ходить?» «Театры очень прибавили. Театры вновь получшали», — разговаривали люди, которых он понимал. И, конечно, одинокие. От волнения Геннадий Павлович кашлянул.