Отсюда, раньше ее (полного) окончания, вспыхивают измены, как последняя надежда любви: ничто так не отдаляет (творит разницу) любящих, как измена которого-нибудь. Последний еще не стершийся зубец — нарастает, и с ним зацепливается противолежащий зубчик. Движение опять возможно, есть, — сколько-нибудь. Измена есть, таким образом, самоисцеление любви, «починка» любви, «заплата» на изношенное и ветхое. Очень нередко «надтреснутая» любовь разгорается от измены еще возможным для нее пламенем и образует сносное счастье до конца жизни. Тогда как без «измены» любовники или семья равнодушно бы отпали, отвалились, развалились; умерли окончательно.
…право, русские напоминают собою каких-то арабов, странствующих по своей земле…
И «при свете звезд поющих песни» (литература). Дело все не в русских руках.
Почтмейстер, заглядывавший в частные письма («Ревизор»), был хорошего литературного вкуса человек.
Раз, лет 25 назад, я пошел случайно на чердак. Старый чемодан. Поднял крышку — и увидел, что он до краев набит (в конвертах) старыми письмами. Сойдя вниз, я спросил:
— Что это?
— Это мои (ко мне) старые письма, — сказала женщина-врач, знаменитая деятельница 60-х годов.
Целый чемодан!
Читая иногда письма прислуге, я бывал поражен красками народного говора, народной души, народного мировоззрения и быта. И думал: — «Да это — литература, прекраснейшая литература».
Письма писателей вообще скучны, бесцветны. Они, как скупые, «цветочки» приберегают для печати, и все письма их — полинявшие, тусклые, без «говора». Их бы и печатать не стоило. Но корреспонденция частных людей истинно замечательна.
Каждый век (в частных письмах) говорит своим языком. Каждое сословие. Каждый человек.
Вместо «ерунды в повестях» выбросить бы из журналов эту новейшую беллетристику и вместо нее…
Ну, — печатать дело: науку, рассуждения, философию.
Но иногда, а впрочем лучше в отдельных книгах, вот воспроизвести чемодан старых писем. Цветков и Гершензон много бы оттуда выудили. Да и «зачитался бы с задумчивостью» иной читатель, немногие серьезные люди…
Приятно стоять «выше морали» и на просьбы кредиторов — по-наполеоновски размахнуться и гордо ответить: «Не плачу». Но окаянно, когда мне не платят; а за «ближними» есть должишки. Перебиваюсь, жду. Не знаю, как выйти из положения: в мелочной задолжал. Не обращаться же к приставу, хоть и подумываю.
(философия Ницше).
Да, я коварен, как Цезарь Борджиа: и про друзей своих черт знает что говорю. Люблю эту черную измену, в которой блестят глаза демонов. Но ужасно неприятно, что моя квартирная хозяйка распространяет по лестнице сплетню, будто я живу с горничной, — и дворники «так запанибрата» смотрят на меня, как будто я уже и не барин.
Я барин. И хочу, чтобы меня уважали как барина.
До «Ницшеанской свободы» можно дойти, только «пройдя через барина». А как же я «пройду через барина», когда мне долгов не платят, по лестнице говорят гадости, и даже на улице кто-то заехал в рыло, т. е. попал мне в лицо, и, когда я хотел позвать городового, спьяна закричал:
— Презренный, ты не знаешь новой морали, по которой давать ближнему в ухо не только не порочно, но даже добродетельно.