(на Волково).
«Современность» режет только пустого человека. Поэтому и жалобы на современность — пусты.
Нет, не против церкви и не против Бога мой грех, — не радуйтесь, попики.
Грех мой против человека.
И не о «морали» я тоскую. Все это пустяки. Мне не 12 лет. А не было ли от меня боли.
«— Я сейчас! Я сейчас!..» — и с счастливым детским лицом она стала надевать пальто, опуская больную руку, как в мешок, в рукав…
Когда вошла Евг. Ив., она была уже в своем сером английском костюме.
Поехали к Лид. Эр. — Я смотрел по лестнице: первый выезд далеко (на Удельную). И, прихрамывая, она торопилась, как на лучший бал. «Так далеко!» — обещание выздоровления…
…Увы…
Приехала назад вся померкшая… (изнемогла).
(21 апреля 1912 г.).
Все же именно любовь меня не обманывала. Обманулся в вере, в цивилизации, в литературе. В людях вообще. Но те два человека, которые меня любили, — я в них не обманулся никогда. И не то, чтобы мне было хорошо от любви их, вовсе нет: но жажда видеть идеальное, правдивое — вечна в человеке. В двух этих привязанных к себе людях («друге» и Юлии) я и увидел правду, на которой не было «ущерба луны», — и на светозарном лице их я вообще не подметил ни одной моральной «морщины».
Если бы я сам был таков — моя жизнь была бы полна и я был бы совершенно счастлив, без конституции, без литературы и без красивого лица.
Видеть лучшее, самое прекрасное и знать, что оно к тебе привязано, — это участь богов. И дважды в жизни — последний раз целых 20 лет, — я имел это «подобие божественной жизни».
Думая иногда о Фл., крещу его в спину с А., - и с болью о себе думаю: «Вот этот сумеет сохранить».
Все женские учебные заведения готовят в удачном случае монахинь, в неудачном — проституток.
«Жена» и «мать» в голову не приходят.
Может быть, народ наш и плох, но он — наш, наш народ, и это решает все.
От «своего» куда уйти? Вне «своего» — чужое. Самым этим словом решается все. Попробуйте пожить «на чужой стороне», попробуйте жить «с чужими людьми». «Лучше есть краюшку хлеба у себя дома, чем пироги — из чужих рук».
Больше любви; больше любви, дайте любви. Я задыхаюсь в холоде.
У, как везде холодно.
Моя кухонная (прих. — расх.) книжка стоит «Писем Тургенева к Виардо».[115] Это — другое, но это такая же ось мира и, в сущности, такая же поэзия.
Сколько усилий! бережливости! страха не переступить «черты»! и — удовлетворения, когда «к 1-му числу» сошлись концы с концами.
Всякий раз, когда к «канонам»[116] присоединяется в священнике личная горячность, — получается нечто ужасное (ханжа, Торквемада); только когда «спустя рукава» — хорошо. Отчего это? Отчего здесь?
Смерти я совершенно не могу перенести.
Не странно ли прожить жизнь так, как бы ее и не существовало. Самое обыкновенное и самое постоянное. Между тем я так относился к ней, как бы никто и ничто не должен был умереть. Как бы смерти не было.
Самое обыкновенное, самое «всегда»: и этого я не видал.
Конечно, я ее видел: но, значит, я не смотрел на умирающих. И не значит ли это, что я их и не