Корпусной[41] выдал ему тонкий, но почти новый матрас, набитый ватой, две серые простыни, тоже ватную подушку размером чуть больше среднестатистической головы в профиль, синее колючее одеяло с жёлтой надписью «ноги» с одного края. Забота, однако, а также указание на то, что предшественники могли, в большинстве своём, ложиться под это одеяло без простыни, с неизвестно когда мытыми ногами.
Впрочем, когда, кривясь от брезгливости, Михаил спросил: «А насекомых у вас тут нет?» – надзиратель глянул на него коротко и недобро:
– У нас – нет. А у тебя – сейчас проверим.
И Воловича отправили в так называемый «санпропускник», где фельдшер предпенсионного возраста с тремя кубиками в петлицах велел ему раздеться догола, грубо, но быстро и сноровисто, как цыган лошадь на базаре, осмотрел, и в рот заглянул, и в другие места. Ткнул пальцем в свисающий волосатый живот.
– Так и запишем – «зеркальная болезнь». Нуждается в казённой диете. Семён, – без паузы крикнул фельдшер, и на пороге возник парень явно из заключённых, судя по манерам – не исполняющий наряд, а пристроившийся здесь на постоянную должность.
– Как обычно. Постричь, побрить, если что – политанью[42] смазать. Мыла ему дегтярного плесни и ветошь кинь какую-нито. А ты, слышь, – повернулся он к Воловичу, – на волю передай, чтоб мыла хорошего прислали, мочалку, полотенце. А то у нас здесь не Сандуновские бани с пивом и девочками… Из собачки мыло-то у нас, дохлой причём.
Захохотал собственной шутке и тут же потерял к пациенту всякий интерес. Не стесняясь, полез в медицинский шкаф в углу, нацедил в мензурку прозрачной, характерно пахнущей жидкости.
– Это не тебе, – уловил он взгляд Михаила. – Ты своё надолго отпил, если, упаси бог, не навсегда…
Теперь журналист, выбритый «везде», распространяя вокруг себя действительно жутковатый аромат грязно-серого мыла и напоминающей об аде и всём ему сопутствующем лечебной мази, сидел на узкой шконке, опершись локтями о железный, покрытый жёлтым линолеумом столик под полукруглым окном у самого потолка. Через частую решётку были видны край асфальтированного приямка, краснокирпичная стена и узкая, ровно в ладонь, полоска голубого неба над краем крыши. Да и то, чтобы увидеть эту полоску, надо было присесть и сильно вывернуть вбок шею.
Сама же камера была размером чуть-чуть больше вагонного купе. Как раз настолько, чтобы на цементном возвышении поместилась «чаша Генуя»[43], сильно пахнущая хлоркой, и медный водопроводный кран над полукруглой раковиной с обколотой эмалью.
Михаил тихо плакал, вспоминая об унижениях, пережитых в течение этого, так хорошо начавшегося дня, и думая о том, что ждёт его впереди. Вдруг да и придётся сдохнуть здесь, то ли завтра, то ли через много-много лет, и никакой аббат Фариа не придёт скрасить его одиночество.
Слёзы текли по пока ещё полным и гладким щекам, попадали на губы, он чувствовал их вкус, но не вытирал глаз. Со слезами, говорят, горе быстрее уходит.
Действительно, минут через десять жизнь ощутимо повернулась к лучшему. Брякнула дверца «кормушки», и в камеру заглянул надзиратель.