Как-то днем мы с доном Мариано отправились искать дом, где жил в Саламанке Веллингтон, и с некоторыми затруднениями обнаружили его в редко посещаемой части города, в доме № 3 на площади Сан-Боаль. Это старый дом с деревянной галереей, окружающей дворик, и выглядит он так, словно ничего не изменилось со времен войны за Пиренейский полуостров. В нашем воображении дворик словно помнил прибытие разгоряченных юных гусар и драгунов с депешами, лязг палашей по каменным ступеням и звон шпор; и я предположил, что некоторые из поэтов захотели бы прийти сюда и написать запоздалую хвалу человеку, который выпроводил Наполеона из Испании.
Дом Ракушек оказался для меня одной из самых запоминающихся достопримечательностей Саламанки. Стены этого старинного дворца покрыты раковинами морских гребешков, красиво вырезанных в камне и размещенных в тринадцать симметричных рядов, один над другим, на весь фасад, и таких выпуклых, что каждая ракушка отбрасывает длинную тень. Этот дом бесчисленных солнечных часов, триумфальное решение проблемы разбиения сплошной стены тенью — трудность, с которой сталкивается каждый, кто строит в солнечной стране.
Потом, в числе многих других зрелищ, я увидел старинный лекционный зал Луиса де Леона[152] в университете, который сохранили таким, каким он был четыреста лет назад. Вы садитесь на жесткую деревянную скамью, и вам рассказывают известную историю возвращения Луиса де Леона после пяти лет заключения в тюрьмах инквизиции. Его лекционный зал был набит битком. Все гадали, что он скажет. Оглядев публику, которую не видел пять лет, он начал: «Dicebamus hesterna die…» («В прошлый раз мы остановились…»)
Я снова возвращался в мадридское пекло. Там оказалось даже жарче, чем я помнил, если такое возможно. Ничто не могло утолить моей жажды. Я пил horchata de chufas[153], пробовал helados[154] и заказывал granizada, но жажда не уходила. Люди сидели в неподвижном воздухе до рассвета, музыка flamenco вопила из окон пятого этажа многоквартирного дома, и ни дуновения ветерка не прилетало со Сьерры по ночам.
Ожидая день или два рейса в Барселону, я сделал то, о чем мечтал несколько недель: снова поехал в Эскориал и остался ночевать в тамошнем отеле. Воспоминания об этом сером дворце преследовали меня. Он запал мне в душу. Чем больше я думал о нем, тем полнее уверялся, что это одно из величайших строений в Испании. Теперь я увидел разный Эскориал: в утреннем свете, в палящем зное дня и под звездами — перед ним прогуливались люди, смеясь и болтая в ночном paseo. Эскориал больше не отталкивал меня и не был ни жесток, ни надменен; и я понял, что это — возможно, лучшее в Испании выражение кастильского духа.
Я летел в Барселону рядом со светловолосым юношей, который, похоже, учился английскому у Мориса Шевалье[155]. Он был разговорчив, неуемен и трогательно юн. Он раздражал меня своим обхождением: так брат милосердия, надеющийся на вознаграждение, мог бы обращаться с почтенным инвалидом, балансирующим на краю могилы. Но когда я разъяснил, что вполне способен нести свой багаж, люблю сидеть на сквозняке и могу сам получить все, что захочу, он успокоился и стал вполне приятным мальчиком. Он оказался швейцарским студентом-медиком, и ему было восемнадцать лет. Года три назад родители взяли его на каникулы в Испанию, которая произвела на него такое впечатление, что единственной мечтой юноши стало вернуться сюда. Однако отец противился этому и не дал ему ни гроша. Тогда юноша решил добыть необходимые деньги во время каникул и более двух лет работал в свободное время. Он продавал мороженое на улицах и работал на кухне в гостинице, разносил почту под Рождество и помогал на стоянке для автомашин — брался за все случайные работы и наконец собрал достаточно денег. Здесь юноша остановился у испанских друзей и на этом значительно сэкономил. По железным дорогам он путешествовал третьим классом, и полет в Барселону стал его единственной роскошью.