— Истинный Христос, хозяйку с ним видел…
— Ты еще разговаривать?!.
С кулаками на него, да по чем попадя — по глазам, по носу, по губам — кровянил.
— Да чтоб твоей ноги на дворе завтра не было!
Больше полчаса по горницам проходил, пока Марья Карповна не вернулась. Бороденку свою теребил — думал:
— Была, непременно была… Не поймана… С Дунькою заодно…
Сбивало с толку его:
— Как же так?.. Дунька ж невеста его… Ужли допустит? Прогоню пакостницу, а свою — не помилую…
И тут же вспомнил закон свой:
— Не поймана — значит не вор… Теперь сам поймаю… Дождется она… Поймаю…
В то же время вспомнил про дело:
— Дуньку прогнать — Афанасий нагадит, продаст Дракину. А дело-то, кажется, к концу скоро — о цене уж торгуются…
Под конец решил:
— Осенью прогоню и Афанасия, и Дуньку с ним. Выкину последние полторы — ступай на все четыре стороны, сучий сын, — прости меня, раба окаянного…
И такая обида шевельнулась в душе, — всем стариком завладела, о другом и не думал…
— Из грязи вытащил человека, к делу поставил. Через десять бы лет сам был хозяином, а он тебе вот что. Лоб расшибал — молился, псалмы распевал до полуночи…
А потом и раскаяние проснулось, потому и проснулось, что исповедался — о грехах, о душе вспомнил.
— Может, и правда трактир его погубил, — не первый в трактире с пути истинного совращался, народ больно аховый, — базарный, да и дело-то его ввело в искушение — поскользнулся гульбой с ребятами… Женю его. Упираться будет — сам отведу к попу. Хоть одно доброе дело сделаю…
В глубине где-то, бессознательно:
— Женю его, с рук сбуду, и о своей думать тогда не придется — от сраму избавлюсь.
Не заметил, как Марья Карповна возвратилась. Вошла в горницу — в первый момент даже взглянул на нее удивленно, а потом только спросил глухо:
— Где была долго?..
— Говорила тебе, сам знаешь, что за покупками в город ходила, на причастное платье себе выбирала.
И опять повторил, как и в первый раз:
— Смотри, Марья, не пойман — не вор, а поймаю — на себя пеняй!
И до полуночи перед Казанской молился, а Марья Карповна в подушки всхлипывала, потому, может, и не любила она Афоньку, а привыкла к нему, по-особому свой был — ласковый; успокоенная жила с ним, и со стариком была добрая, — придет — не осилит, помучает, а обиды и нет, оттого и обиды нет, что утоленная плоть спокойна, а когда плоть спокойна и человек добрей по человеческому и все обиды готов забыть, зарождающиеся от греховной немощи, бесом мятущейся. Горько было расставаться с Афонькою, — потому знала, что любит Дунька его, потому и осталась с ним в бане, что любит. Знала, что и в ту ночь, когда посылала к нему, — не тронул девку, сама говорила ей, и почувствовала Марья Карповна в словах Дунькиных обиду женскую отверженной, — горше этой обиды, особо для девушки, пришедшей отдаться к любимому и отвергнутой, и на свете нет, — такой обиды только любовь беспамятная позабыть может да решимость отчаянья на последний шаг. Когда в номере одевалась она, а Дунька с себя все сбрасывала, по глазам видела, что на последнее человек решился в отчаяньи, и не то, чтобы победительницей на хозяйку смотрела Дунька, а глазами ей говорила, что девичье превосходство в ней, а в этом над мужчиною сила тайная, побеждающая. И знала она, что не выдержит он наготы девичьей, а тогда — потеряет она безмятежное житие плоти немощной.