Нас научили этим походкам фильмы и фотографии. Мы взяли эти лица из фильмов и фотографий. Мы расположили свои мышцы в точности по их стандартам. Мы называем детей именами автомобилей и шахт. Кто-то однажды заносит в дом книгу — заезжий ли бизнесмен, монахиня ли, и она переворачивает всю жизнь. Или журнал даже, газету, не книгу, где случайная заметка бьет по глазам электрической плетью — и потом вся жизнь идет к черту, в яму, вон…
Я хочу написать книгу. Это очень нехорошая неуютная книга, в которой бензин плавает в океане, ветер гремит железом, крысы бегают по комнатам и даже по потолкам, а тараканов нет только потому, что их пожрали крысы.
Стада летучих гадких дурнопахнущих полузверей, полунасекомых закрыли солнце, деревья черны и потеряли листву, обледенение медленно движется с севера на юг, кое-где земля уже трескается и поглощает дома, людей остается все меньше, планета принимает осиротелый вид.
Это будет карманного типа книга. Шрифт в ней будет необыкновенно большой и разборчивый. Ведь у людей в наше время неуклонно слабеет зрение. Кроме того, если вы путешествуете по умирающей земле, то нужен же вам путеводитель.
Дела плохие. Ведь никогда уже на кареглазых животных не прибудут из Азии новые свежие толпы, там никого нет, и последние низкорослые ойраты и орочоны задумчиво смазывают свои мотоциклы в безумных потрескавшихся горах.
Гоголь и я, обнявшись, веселые и счастливые, на нашей Украине, под Полтавой — едим вишни и беседуем. Может, и вареники. Беседуем. Сон у меня был — я и Гоголь. Костюмы белые, может, не Украина — Италия, Рим. Ветки вокруг. Жара, знаете…
Соотечественники
Льва Николаевича Толстого, живи он сейчас, я ударил бы поленом по голове за кухонный морализм, беспримерное ханжество, за то, что не написал он в своих великих произведениях, как переебал изрядное количество крестьянских девушек в своих владениях.
Александр Исаевич Солженицын, мой дважды соотечественник заслуживает, чтоб его утопили в параше. За что, спросите? За отсутствие блеска, за тоскливую серость его героев, за солдафонско-русофильско-зековские фуфайки, в которые он их нарядил (и одел бы весь русский народ — дай ему волю) — за мысли одного измерения, какими он их наделил, за всю его рязанско-учительскую постную картину мира без веселья. За все это в парашу его, в парашу!
Руммейт мой — еврейский мальчик сейчас со мной не живет — у мамы живет — зашел в его комнату — вижу журнал «Club» — взял — рассматриваю.
Нина пизду пальчиками раздвигает — выпячивает, и Мирэль, развалясь в кресле, пиздой в меня дышит, все нежные девочки, снабженные аппаратурой в виде чулочков, поясочков, широких кроватей или роскошных соф, — призывно лежат, стоят или даже висят, порой мастурбируя в тревожном ожидании хуя. «Такую золотистую пизду я вряд ли где найду», — подумывает «мужчина» — замученный бизнесмен или служащий банка, с тоской поглядывая на картинку — такую золотистую пизду.
Мечта! Греза! Нежная, но огнедышащая пизда, белые слабые плечики — чтоб обидеть, согнуть хотелось, тонкие длинные ноги… Тьфу, еб твою мать — буржуазное общество! Мимо журнального киоска спокойно не пройдешь — полсотни пёзд со стенда в тебя выстреливают.