Сбили их, как он мне рассказывал, – следующим образом: вылетело их четверо на разведку; полетели над белой территорией, на высоте 4000 метров. Вдруг, видит он, «задний» – поднимаются к ним с земли два истребителя. Дает знать пилоту: «давай ходу», а сам готовить пулемет. Но ход что-то мало прибавляется, а истребители все ближе и – «начинают»… Надо отвечать, а пулемет «заело»… Тут вспыхивает мотор на красном аппарате, обжигая передних, которые бросаются с парашютами вниз. Собеседник же мой замедлил несколько, но сильный толчок выбросил и его. Вылетая, он зацепился за аппарат и сломал ногу. Парашют смог раскрыть совсем около земли. Один из красных летчиков разбился. Трое были взяты в плен… С этим, в наилучших условиях находящимся, был наименее глубокий разговор, открывшей мне лишь внешнюю трагедию этой русской молодежи.
Третий, старший летчик – главный пилот – содержался в старой тюрьме, и, по-видимому, несколько строже. Он произвел очень неблагоприятное впечатление на следователей. Почти ничего не говорил, скрывал малейшее, во всем отговаривался незнанием, даже по своей специальности. Известно только было, что он, как и другие, прибыль на пароходе в один из французских северных портов, откуда был направлен в Париж, где получил испанский паспорт, с коим переехал в Испанию. В СССР им предложили «исполнить ответственное задание». До Ленинграда они даже не знали – какое…
Этому «старшему» было 26 лет. На допросах он был сух и сумрачен. Меня встретил более чем сдержанно, даже совсем холодно. Нас опять оставили наедине… С благодарностью вспоминаю это выражение внимания и доверия к православному священнику со стороны преданных своей церковной культуре испанских властей. Должен сказать, что начавшийся с внешнего разговор с этим коммунистом быстро нашел свою глубину и был идейнее, чем разговоры с двумя младшими его товарищами, людьми более бытовой складки. Как человек, Георгий Михайлович (так он мне назвал свое имя) был несомненно цельнее и ярче. Не знаю, обстановка ли, мое ли искреннее доброжелательство или что другое, но он снял с себя маску замкнутости. Он потеплел. Стал задавать мне идеологические вопросы социально-религиозного порядка. Я старался ему отвечать применительно к его психологии, к его понятиям. Трудно пересказать весь наш разговор, или хотя бы передать его непосредственность.
В ответ на мои мысли о ценности человека, о независимости этой ценности от наших убеждений, Георгий Михайлович спросил меня о ценности идеалов «свободы, равенства и братства» («неужели они не ценны?»). Я отвечал ему, раскрывая в религиозном свете сущность не только этих понятий, но и вообще всего современного социализма… Я говорил о необычайной высоте человеческого достоинства только в свете религии, в свете бесконечной жизни; об истинном, христовом понимании свободы, равенства и братства и о полном непонимании этих идеалов у большинства людей. Низменное, материалистическое понимание их ведет к противоположному. Свобода должна придти, как освобождение человека от внутреннего зла. К этой свободе нельзя принудить насилием. Оттого Бог скрылся от мира – в любви, и открылся – в любви; и через любовь только идет путь к настоящей свободе… Равенства настоящего тоже нельзя установить внешней силой. Равенство в мелких социальных правах и ничтожных материальных преимуществах – даже если бы оно было реально достижимо – разве есть истинное равенство?