Во тьме остылой спальни сверкнули в ее ушах бриллианты. Завороженный их блеском, Коковцев протянул руку:
– Вынь их… Завтра продам. На толкучке…
Ольга Викторовна равнодушно отдала ему драгоценные серьги, стала срывать с себя кольца. Коковцеву сделалось стыдно.
– Прости, – сказал он жене.
– За что? – удивилась Ольга Викторовна.
– Я, наверное, ничтожен, да?
– Пока нет…
Три дня и три ночи он отсутствовал. А вернулся от Ивоны тихо, как нашкодивший кот. Домашние извелись, думая о нем самое страшное. Сдергивая в передней фетровые боты, Коковцев, в оправдание себе, разлаял советскую власть:
– Только успел продать серьги, набрал пшена и сала, вдруг – облава! Забрали в Чека на Гороховую, где и сидел… Не знаю, как и живым оттуда выбрался. Вот времена…
Ольга Викторовна вдруг страшно разрыдалась:
– Владечка, если это правда, Бог накажет злодеев! Но если это ложь, Бог накажет и тебя, Владечка…
Глаша провела контр-адмирала на кухню – на табуретку:
– Ешьте. Я вчера костей достала. Вас ждали…
Что может быть горше мук, нежели муки совести? Коковцев топил «буржуйку», рвал на растопку книги из библиотеки Воротниковых. В один из дней ему попался том Салтыкова-Щедрина, и, сунув в огонь страницу, он успел прочитать слова, которые быстро охватило пламенем: «Вы не можете объяснить, как совершилась победа, но вы чувствуете, что она совершилась и что вчерашний день утонул навсегда… Vae victis!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
1918 год открылся двумя декретами – об организации регулярной Красной Армии, о роспуске старого флота и создании его на новых началах. Германская армия наступала от Черного до Балтийского моря, по широкой дуге отнимая у России необъятные просторы, вывозя в голодный фатерлянд колоссальные запасы продовольствия. Коковцев искренно переживал подвиг Балтийского флота, зажатого в гаванях Гельсингфорса, когда свершился неслыханный в истории «Ледовый поход»; из-под носа кайзера балтийцы увели не только линкоры, но даже подводные лодки. Однако ни на какие призывы советской власти служить ей контр-адмирал не откликнулся.
– Чем гаже, тем лучше, – упрямо твердил он…
В городе постепенно исчезли собаки и кошки, лошади и даже крысы. Тротуары зарастали травой, на улицах поражало малолюдство и небывалая пустота в домах: петербуржцы покидали город, переставший быть столицею, искали сытости в провинции. Газеты изо дня в день публиковали списки расстрелянных за контрреволюцию. Странно, что почта еще работала. Коковцеву доставили на дом № 7—8 «Морского сборника», в редакционной статье которого оплакивались «дни великого национального бедствия, когда под двойным натиском неслыханной военной бури и решительной усобицы в изнеможении опустила знамена и меч уронила на землю побежденная родина. По смутным ширям русской равнины зловеще бродят голод и рознь…» Коковцев был озабочен не созданием нового флота, а копанием огорода во дворе дома, где он посадил картошку, старательно окучивая ее, а вечерами, не зная куда деть себя, обучал Сережу английскому языку. Все его помыслы сводились к осенней благодати, когда он наполнит кладовку запасами картофеля. Лето прошло в бестолковой маете, а в одну из августовских ночей кто-то, немного догадливее Коковцева, без шума собрал все то, что посеяно адмиралом. Над развороченными грядками он рыдал, как ребенок. Ни жена, ни Глаша не могли его утешить… Глаша сказала: