Через несколько минут он уже ходил за сохой, внимательно налегая на ручку.
- Ну, ну, не робь, - поощрял он лошадь, - вылазий, милая, копайся... Н-нет, вр-решь, - возражал он кому-то, с усилием налегая на соху, когда какой-либо крепкий, неперегнивший корень стремился выкинуть железо из борозды. Дойдя опять до меня, он вдруг весь осклабился радостной улыбкой.
- Пашаничку на тот год посеем. Гляди, кака пашаничка вымахнет... Земля-то - сахар!
Он весь преобразился. Очевидно, в этой идее потонули для него все горькие воспоминания и тревоги, которые я расшевелил своими расспросами... И опять он пошел от меня своей бороздой, ласково покрикивая на лошадь... Скрипела соха, слышался треск кореньев, разрываемых железом, и стихийный говор леса примешивался к моим размышлениям о Тимохе, подсказывая какие-то свои непонятные речи.
У выхода из лесу, на самой опушке, взгляд мой остановила странная молодая лиственница. Несколько лет назад деревцо, очевидно, подверглось какому-то нападению: вероятно, какой-нибудь враг положил свои личинки в сердцевину, - и рост дерева извратился: оно погнулось дугой, исказилось. Но затем, после нескольких лет борьбы, тонкий ствол опять выпрямился, и дальнейший рост шел уже безукоризненно в прежнем направлении: внизу опадали усохшие ветки и сучья, а вверху, над изгибом, буйно и красиво разрослась корона густой зелени.
И мне показалось, что я понял тихую драму этого уголка. Таким же стремлением изломанной женской души держится весь этот маленький мирок: оно веет над этой полумалорусской избушкой, над этими прозябающими грядками, над молоденькой березкой, тихо перебирающей ветками над самой крышей (березы здесь редки - и ее, вероятно, пересадила сюда Маруся). Оно двигает вечного работника Тимоху и сдерживает буйную удаль Степана.
IV. БЕЛАЯ НОЧЬ
Матово-белая, свежая ночь лежала над лугами, озером и спящей избушкой, когда я внезапно проснулся на открытом сеновале.
- Вы не спите? - спросил меня товарищ.
- Недавно проснулся.
- Ничего не слыхали?
- Нет, а что?
- Мне показалось, будто кто плакал. Вероятно, хозяйка.
- Может быть, вам почудилось?
- Едва ли. Этот Степан, должно быть, жох. Как по-вашему?
- Вы с ним были дольше, чем я. Я только и слышал его рассказ.
- Бродяжья идиллия, - сказал он саркастически. - Вы уже, конечно, записали... Хотел бы я знать, есть ли тут хоть слово правды!
- Отчего же?
- Ну, да я знаю, у вас они все "искру проявляют". Вот и этот еще тоже с искрой, должно быть.
Он приподнялся и посмотрел на лежавшего рядом Тимоху, который, забившись лицом в сено, храпел и вздрагивал, точно в агонии. Очевидно, этот храп не давал спать моему товарищу и, кажется, разбудил и меня. Должен сознаться, что и в позе Тимохи, и в его богатырском храпе мне тоже чудилось в эту минуту какое-то сознательное, самодовольное нахальство, как будто насмешка над нашей нервной деликатностью.
В тоне моего товарища я уловил знакомую ноту. Пустынные места и постоянное ограниченное общество, вне родственных и живых интересов, развивают особое, болезненное настроение. Разнообразие человеческой личности развертывается только навстречу разнообразию среды: без этого она застаивается и тускнеет. В таком настроении бородавка на щеке постоянного товарища, знакомый тон его голоса, слишком хорошо известные мнения вызывают глухое нерасположение, даже злобу. Припадки глубокой ипохондрии специфическая болезнь пустынных мест, - и мы, по взаимному договору, старались не тревожить друг друга в такие минуты.