«У меня нянька — пьяница, от нее пахнет водкой и мышами».
«Новый, 1978 год я встречала в постели, с Толстым. „Пойдемте к нам“, — звали соседи. „Нет, спасибо, у меня такая интересная встреча будет“. — „С кем?“ — „С Толстым“. Они меня считают сумасшедшей».
«Качалов мне когда-то сказал (он мне говорил „ты“, а я не могла): „Ты старомодна…“ Когда я впервые повстречалась с ним на Столешниковом, я упала в обморок. В начале века обмороки были в моде, и я этим широко пользовалась».
«Борис Пастернак слушал, как я читаю „Беззащитное существо“, и хохотал по-жеребячьи. А Анна Ахматова говорила: „Фаина, вам одиннадцать лет и никогда не будет двенадцать. А ему — (Б. Пастернаку) всего четыре годика“».
«Приятельница меняла румынскую мебель на югославскую, югославскую на финскую… И умерла в пятьдесят лет, на мебельном гарнитуре. Девчонка!»
«Я лежала и думала о своей кончине. Меня обрадовал ваш звонок. Мы с вами люди одной крови. Я имею в виду и юмор, и печаль, и любовь к тому, чего уже нет».
«Страшно грустна моя жизнь. А вы хотите, чтобы я воткнула в попу куст сирени и делала перед вами стриптиз».
«Это не театр, а дачный сортир. Так тошно кончать свою жизнь в сортире. Я хожу в театр, как в молодости шла на аборт, а в старости — рвать зубы. Вы знаете, как будто Станиславский не рождался. Они удивляются, зачем я каждый раз играю по-разному».
Как это «не убий»?!
«Знакомые спрашивают: „Ну, кого ты сегодня жалеешь?“ — „Толстого! Уходил из дома, где столько детей нарожал. Гений несчастный!“
Вы мне или кто-нибудь в мире объясните, что это такое? В последнее время я не читаю ни Флобера, ни Мопассана. Это все о людях, которых они сочинили. А Толстой: он их знал, он пожимал им руку или не здоровался.
Восемьдесят лет — степень наслаждения и восторга Толстым. Сегодня я верю только Толстому. Я вижу его глазами. Все это было с ним. Больше отца он мне дорог — как небо. Как князь Андрей, я смотрю в небо и бываю очень печальна.
Самое сильное чувство — жалость. Я так мечтала, чтобы они на охоте не убили волка, не убили зайца. И как же могла Наташа Ростова, добрая, дивная, вытерпеть это?
И вы подумайте, дорогой, как незаразительны великие идеи! После того что написано им… воевать, проливать кровь?… Человечество, простите… подтерлось Толстым».
…В тот год я приехал к Раневской в подмосковный санаторий. Как «партийное имущество» он принадлежал Московскому горкому партии. Здесь отдыхала «элита» (глубоко же беспартийная Раневская — в порядке милостивого исключения). По роскошному парку слонялась в пижамах номенклатура, сопровождаемая женами в почти вечерних туалетах. На одной из аллей мы повстречались с несгибаемым большевиком-сталинцем Лазарем Моисеевичем Кагановичем. Правда, жизнь, а точнее, возраст чуточку подсогнули его и посеребрили суровую щетку усов, знакомых мне с детства по множеству портретов. Вышибленный из партии при Хрущеве, Лазарь Моисеевич находился здесь также «в порядке милостивого исключения».
С обеда Фаина Георгиевна принесла мне громадную лапу жареной индейки с яблоками. И пока я уплетал «партийный паек», Раневская рассказала мне вот такую историйку.