Генерал всегда смеялся над всем, отчего за версту пахло суевериями или чем-то сверхъестественным, над всем, что противоречило рационализму его учителя Симона Родригеса. Тогда ему исполнилось двадцать лет, он только что овдовел и был богат, был ослеплен коронацией Наполеона Бонапарта, сделался масоном и громко цитировал наизусть любимые страницы из «Эмиля» и «Новой Элоизы» Руссо – книг, с которыми он не расставался долгое время: он прошел с ними, рука об руку со своим учителем, закинув за плечи небольшой мешок с вещами, пешком почти всю Европу. Стоя на одном из холмов, на которых вырос Рим, дон Симон Родригес высказал ему одно из пророчеств о судьбах обеих Америк. У генерала тогда словно глаза открылись.
– Что мы должны сделать с этими пришлыми выскочками, так это вышвырнуть их из Венесуэлы пинками, – сказал он. – И клянусь тебе, я так и поступлю.
Когда генерал наконец достиг возраста, позволяющего вступить в права наследования, он стал вести ту жизнь, к которой располагали безрассудство эпохи и собственный неуемный характер, так что за короткий срок он растратил сто пятьдесят тысяч франков. У него был самый дорогой номер в самом дорогом отеле Парижа, два лакея в ливреях, карета, запряженная белыми лошадьми с кучером-турком, и на каждый случай жизни – особая любовница; был ли он за собственным столиком в кафе «Прокоп», на балу на Монмартре или в своей личной ложе в опере, он рассказывал всякому, кто готов был ему верить, что за одну несчастливую ночь, играя в рулетку, спустил три тысячи песо.
Возвратившись в Каракас, он продолжал жить, больше доверяясь Руссо, чем собственному сердцу, и по-прежнему перечитывал «Новую Элоизу» с непреходящей страстью, так что книга уже рассыпалась у него в руках. Однако незадолго до покушения 25 сентября, когда генерал уже не однажды имел возможность подтвердить, что недаром был проклят Ватиканом, он прервал Мануэлу Саенс, читавшую ему «Эмиля», потому что книга показалась ему теперь занудной. «Нигде я не скучал так, как в Париже, в годы моих сумасбродств», – сказал он тогда. А ведь находясь в Париже, он надеялся быть не просто счастливым, но самым счастливым на земле и не желал подкрашивать свою судьбу фиолетовыми цветами лечебной травы, которая делала воду волшебной.
Двадцать четыре года спустя, захваченный чарами реки, умирающий и поверженный, он, возможно, спросил себя: не послать ли ко всем чертям чистотел, шалфей и флердоранж, которые опускает в его ванну Хосе Паласиос, и не последовать ли совету Карреньо – погрузиться со всем своим нищим войском, с бесполезной славой, непоправимыми ошибками и со всем своим отечеством на дно океана, заполненного лиловыми цветками карьякито.
Стояла ночь такой прозрачной тишины, какая бывает только на необъятных пространствах заливных лугов в Льяно, где тихий разговор слышен на несколько миль вокруг. Христофор Колумб, переживший подобный момент, записал в своем дневнике: «Всю ночь я слышал, как летают птицы». Слышал – потому что после шестидесяти девяти дней плавания земля была уже близко. Генерал тоже слышал птиц. Это началось около восьми, когда Карреньо уже спал; через час их было столько над головой, что дуновение их крыльев было сильнее ветра. Немного позже под днищами джонок появились огромные рыбы – они скользили в глубине меж звезд, – и все почувствовали первые обжигающие порывы северо-восточного ветра. И даже не глядя на людей, можно было понять, какую несокрушимую силу рождало в их сердцах это странное ощущение – чувство свободы. «Боже милостивый, – вздохнул генерал. – Прибыли». Так оно и было. Ибо дальше было море, а за морем начинался мир.