«Итак, на похороны Ильича район направляется по следующему маршруту, – писал Захаров красивым размашистым почерком с нажимом, лиловыми чернилами. – Таганка, Астаховский мост, Солянка, Варварская площадь, Лубянский проезд, Лубянка, площадь имени Свердлова, площадь Революции, проезд между Историческим музеем и Кремлевской стеной, Красная площадь, Варварка, Солянка и обратно. Ввиду острого мороза все участники указанного шествия должны одеваться тепло. Теплое пальто, валенки, шапка, закрывающая уши, шерстяные варежки – принимая во внимание, что на Красной площади придется простоять от 1–2-х часов… Партийным ветеранам и восходящей молодежи, – чисто по-человечески просил Степан, – необходимо поддерживать строгий порядок, помня, что на нас возлагаются большие надежды в смысле дисциплины, во избежание давки».
Степан был членом ВЦИК и ЦИК СССР, делегатом бесчисленных съездов партии, Всероссийских съездов Советов и конгресса Коминтерна. Историк и писатель В. Баранченко говорил: если б Степе Захарову дали возможность учиться, из него бы вышел академик, не меньше этого! В январе 1925-го, выступая на Московской губернской конференции, Степан заявил: «Сталин говорит одно, а думает другое». Рассказывают, что Сталин взял слово, попросил стенографистку выйти и, не выбирая выражений, разнес в пух и прах Захарова. Степа выскочил из зала, спустился в буфет и хватил стопку водки. Сталин вышел следом и бросил мимоходом: «Поделом, не будешь лезть наперед батьки в пекло».
Степан был выведен из бюро райкома партии, освобожден от должности секретаря, его «ссылают» на Кавказ: секретарем окружкома Ставрополя, потом Таганрога, Пятигорска, Ростова-на-Дону. В 1934-м со «строгачом» по нелепому обвинению выгоняют с должности секретаря Новороссийского горкома и вызывают в ЦК. По дороге в Москву его полуживого снимают с поезда с крупозным воспалением легких. Спустя несколько месяцев родные отыскали его на заброшенном полустанке в сельской больнице. Он долго болел. У него другая семья, неопределенные место жительства и род занятий, дед особо «не светился», но повсюду, куда его забрасывала судьба, устраивал курсы ликбеза и открывал избы-читальни, его возмущало, что в Америке Эйнштейн уже открыл теорию относительности, а в России две трети населения неграмотные. Единственное, что он возглавил за пять предвоенных лет, – рижский завод «Промутиль», реорганизовав его в трикотажную фабрику. Словом, не было бы счастья, да несчастье помогло. Как заявил мне один Люсин приятель: «Твой дедушка, Марина, был хитрый большевик. Он обвел вокруг пальца Сталина, Берию и Ежова». (А Юрий Никулин, когда я ему показала фотографию Захарова – они были знакомы по дачному поселку в Кратове, – воскликнул: «Степан Степаныч? Твой дед? Это ж мировой был мужик!»)
Жители бывшего дома Нирнзее, переименованного в 4-й дом Моссовета («Чедомос»), еще сушили белье на крыше и выбивали ковры, дети играли в «казаки-разбойники», посещали кружки бальных танцев и лепки, сооружали на крыше автомобиль, выпускали стенгазету, издавали рукописный журнал, публиковали свои первые стихи и рассказы. Они придумали себе утопическую «Республику Чедомос», где шел напряженный поиск диалога с миром. Там царило жизнеутверждающее, космическое, творческое начало: ты не мог, родившись в этом доме, например, не петь в хоре, или, что касается меня – опять же на крыше я играла Наф-Нафа в «Трех поросятах».