Боря и раньше знал, кто его отец. Сейчас на эту тему заговорили открыто.
Брат мог попытаться отыскать своих родственников. Однако не захотел. Он сказал:
— У меня есть ты, и больше никого…
Потом задумался и добавил:
— Как странно! Я — наполовину русский. Ты — наполовину еврей. Но оба любим водку с пивом…
В семьдесят девятом году я решил эмигрировать. Брат сказал, что не поедет.
Он снова начал пить и драться в ресторанах. Ему грозило увольнение с работы.
Я думаю, он мог жить только в неволе. На свободе он распускался и даже заболевал.
Я сказал ему в последний раз:
— Уедем.
Он реагировал вяло и грустно:
— Все это не для меня. Ведь надо ходить по инстанциям. Надо всех уверять, что ты еврей… Мне неудобно… Вот если бы с похмелья — раз, и ты на Капитолийском холме…
В аэропорту мой брат заплакал. Видно, он постарел. Кроме того, уезжать всегда гораздо легче, чем оставаться…
Четвертый год я живу в Нью-Йорке. Четвертый год шлю посылки в Ленинград. И вдруг приходит бандероль — оттуда.
Я вскрыл ее на почте. В ней лежала голубая трикотажная фуфайка с эмблемой олимпийских игр. И еще — тяжелый металлический штопор усовершенствованной конструкции.
Я задумался — что было у меня в жизни самого дорогого? И понял: четыре куска рафинада, японские сигареты «Хи лайт», голубая фуфайка да еще вот этот штопор…
Дорога в новую квартиру
В ясный солнечный полдень около кирпичного дома на улице Чкалова затормозил грузовой автомобиль. Шофер, оглядевшись, достал папиросы. К нему подбежала молодая женщина, заговорила быстро и виновато.
— Давайте в темпе, — прервал ее шофер.
— Буквально три минуты!
Женщина исчезла в подъезде.
Невдалеке среди листвы темнел высокий памятник. У постамента хлопотали фиолетовые голуби.
Женщина вернулась, на этот раз — с чемоданом.
— Уже несут.
Впереди, обняв громадную, набитую слежавшейся землей кастрюлю, шел режиссер Малиновский. Лицо его слабо белело в зарослях фикуса.
Режиссер устал.
Два пролета он тащил эмалированную кастрюлю на вытянутых руках. Затем обнял, прижал ее к груди. Чуть позже — к животу. Наконец, утопая в листве, Малиновский изящно подумал:
«Ну прямо Христос в Гефсиманском саду!»
Следом двое мужчин энергично тащили комод. Руководил майор Кузьменко, брюнет лет сорока в застиранной офицерской гимнастерке. Студент Гена Лосик прислушивался к его указаниям.
— Вывешивай! Я говорю — вывешивай! Теперь — на ход! Я говорю — на ход! Спокойно! М-мм, нога! Ага, торцом! Чуть-чуть левее! Боком! Стоп!..
Комод был шире лестничной площадки. Вынесли его чудом. Майор подмигнул Лосику и сказал:
— Принцип: «Не хочешь — заставим!»
Высказывался он немного загадочно.
Шофер, не оборачиваясь, посмотрел в сияющее круглое зеркальце.
— Пока ложите так, — сказал он.
Мужчины, оставив груз на тротуаре, скрылись в подъезде. Высокая молодая женщина прощалась с дворничихой. Шофер читал газету…
Малиновский, откинув левую руку, тащил чемодан. Лосику досталась связка картин, завернутых в осеннее пальто. Майор Кузьменко укрепил веревками ящик от радиолы, набитый посудой, захватил торшер с голубым абажуром и легко устремился вниз.