Одна школа сменяет другую, сменяются конвенции понимания между автором и слушателем, который потом станет через века читателем, а потом опять сядет, будет слушать и смотреть рассказ перед голубовато-зелеными очами телевизора, слушать, видеть и уставать.
‹…›
Когда я писал в 1921 году книгу о Стерне, когда, к ужасу Максима Горького, вернул ему данный мне экземпляр, распухший от сотен закладок, он сказал, упирая на букву «о», как будто слово его поставлено на колеса:
— Вероятно и, может быть, не совсем плохо, что в такой короткий срок вы так, Виктор, испортили этот том.
Но я не испортил. Я только не докончил вскрытие сущности Стерна.
Я раньше смеялся над старыми профессорами, которые писали примечания к романам, что они, стараясь сесть на лошадь, перескакивают через нее и на другой стороне опять оказываются пешеходами.
Для того чтобы сесть на лошадь или на тот «конек», про который все время говорит Стерн, для того чтобы понять сущность произведения, надо не только вступить ногою в стремя, но и схватить коня за холку.
‹…›
Удивление или, как я когда-то писал, остраннение[241] — этот термин в измененном виде, вероятно через Сергея Третьякова, моего товарища по ЛЕФу, дошел до Брехта — способность удивляться и смены способов удивления связывают многие явления искусства.
Когда-то я говорил, что искусство не связано, что оно не имеет содержания. Эти слова могли бы уже сейчас сыграть золотую свадьбу, 50-летний юбилей. И слова эти неправильны.
Когда говоришь про остраннение, то надо понимать, для чего оно служит.
Ученые открывают в мире новое, и сами этому новому удивляются.
Поэт или прозаик находится в состоянии, которое вежливо называют вдохновением и которое Пушкин называл невежливо «дрянью».
Когда Стерн писал свои романы, то он отнесся к ним как к огромному путешествию в новый, не только открываемый, но создаваемый мир. Старое восприятие мира, старые структуры романа были для него уже пародийными, он изгонял их, пародируя, восстанавливая остроту художественного ощущения, остроту новых жизненных оценок при помощи парадоксальности построения.
‹…›
Диккенс
Жизнь, которую я прожил, конечно, неправильна.
Но тогда я бы не сделал того, что сделал.
У меня было слово «остранение».
Эйхенбаум сказал: от чего отстранение, я бы дал слово «опрощение».
Толстой говорил: какие странные вещи происходят в России — секут людей по заду.
Почему не щипать за щеки?
Почему выбран такой странный способ?
Так вот опрощаться не надо.
Нужно видеть то, что жизнь не увидела.
Я говорил уже, что был тогда неграмотен.
Неграмотно пишу и сейчас.
В этом слове я написал одно «н». Слово так и пошло с одним «н». А надо было написать два «н».
Я это сделал только недавно, в книге «Энергия заблуждения»: и оба слова верны. Так и живут теперь два слова — «отстранение» и «остраннение» — с одним «н» и «т», и двумя «н»: смысл разный, но с одинаковым сюжетом, сюжетом о странности жизни.
Брат мне говорил: а время все идет, а время все идет, а ты все еще гимназию не кончил.
Брат говорил, кажется, на четырнадцати языках, в конце концов он сделал перевод из Данте, не заметив, что у его Данте материал расположен по алфавиту.