С надеждой понемногу возвращалось и здоровье. Один за другим исчезали психосоматические симптомы. Сначала Сурен снова научился писать. Как-то раз, в 1657 году, после восемнадцати лет вынужденной неграмотности, он вдруг взял перо и написал целых три страницы размышлений о духовной жизни. Буквы получились «такими неуклюжими, что их едва можно было прочесть», но это не имело значения. Главное — рука наконец начала его слушаться, равно как и рассудок.
Еще через три года он снова научился ходить. Это произошло, когда он гостил в деревне, у своего друга. Вначале иезуита переносили из спальни в столовую и обратно двое лакеев, «ибо я не мог сделать ни единого шага, не вскрикивая от боли. Это были не те боли, которые ведомы паралитикам, а судороги, стискивавшие мои внутренности, так что я испытывал сильнейшее раздражение в чреве». 27 октября 1660 года к Сурену приехал родственник, и когда гость собрался уходить, Сурен с огромным трудом потащился к двери его провожать. Там он стоял, глядя вслед уходящему, смотрел в сад и вдруг «начал отчетливо видеть все те предметы, которых из-за чрезмерной воспаленности нервов не замечал все эти пятнадцать лет». Вместо привычной боли Жан-Жозеф вдруг ощутил «некоторую живость». Он спустился по пяти или шести ступенькам, сошел в сад и стал озираться по сторонам. Он видел кусты, зеленую траву, цветы, деревья. А еще дальше, на низких холмах желтели листвой осенние леса, весь пейзаж серебрился под лучами неяркого солнца. Ветра не было, и тишина нависла над миром, словно хрустальный полог. Повсюду разворачивался чудесный спектакль красок, силуэтов и линий. Время шло, и в то же время не двигалось, ибо Сурен ощущал присутствие вечности.
На следующий день Сурен снова отважился ступить во внешний мир, о существовании которого за минувшие годы почти совершенно забыл. День за днем его экспедиции становились все смелее, и однажды он дерзнул добраться до самого колодца. Впервые колодец не поманил его возможностью самоубийства. Монах даже вышел за пределы сада и бродил, утопая в мертвых листьях, по роще, расположенной за пределами монастыря.
Жан-Жозеф был исцелен.
Говоря об открытии внешнего мира, Сурен пишет про «чрезвычайную обостренность нервов». Но эта обостренность не мешала ему по-прежнему сосредоточенно размышлять о теологических проблемах и о фантазиях, которые произрастали из теологии. В свое время именно эта болезненная увлеченность столь катастрофическим образом отрезала его от природы. Еще задолго до начала болезни, оторвавшей его от жизни, Сурен существовал в мире, где слова и их производные были куда существеннее, чем подлинная жизнь, ее явления и предметы. С утонченным безумием человека, не знающего предела в вере, Лальман учит, что «ничему на свете не следует дивиться и изумляться кроме Святого Причастия. Если Бог и способен удивляться, то Он удивился бы лишь этой тайне, да еще разве что тайне Воскрешения… После Воскрешения удивляться нам нечему». Не радуясь и не удивляясь ничему в окружающем мире, Сурен лишь следовал предписаниям своего учителя. Он мечтал лишь о том, чтобы давать, но не хотел ничего брать. А ведь наивысший Дар Божий — это именно акт дарения. Царство Божие должно наступить на земле, а для этого нужно принять земную жизнь такой, какая она есть, а не такой, какой она представляется разуму, подточенному догмами, а также неосновательными предпочтениями и предрассудками.