— Так… Явление четырнадцатое, — пробормотал дон Франсиско. — Вот тебя только и не хватало…
Мясник стоял у подножки собственной кареты, запряженной двумя серыми мулами, и опирался на открытую дверцу. На козлах сидел кучер, а внутри — сиротка-племянница, жившая у Гонсало в доме и просватанная за прокурора Сатурнино Аполо, воплощенную посредственность, который, помимо того, что, как и положено ему по должности, брал взятки — не от них ли проистекала его тесная дружба со скототорговцем? — вхож был и в литературные круги, где выдавал себя за поэта, отнюдь таковым не являясь, ибо ловок был лишь вытягивать деньги у добившихся успеха любимцев муз, безбожно льстя им и ведя себя на Парнасе, как в игорном притоне, где прихлебатели за малую толику от выигрыша подносят урыльник удачливому игроку, дабы он не вставал с места и не спугнул фортуну. Этот самый Сатурнино, неразлучный с Москателем, ввел его и за кулисы, что подало тому надежду на более тесное знакомство с Марией де Кастро. Прокурор тянул с него деньги за услуги, а в самом скором будущем рассчитывал и на приданое его племянницы. Такое уж у этого проходимца было Ремесло — жить за чужой счет, и дон Франсиско, как и весь Мадрид, от души презиравший сию гниду, заклеймил его в своем знаменитом сонете, кончавшемся так:
И все они — хорошенькая барышня на выданье, низкий негодяй, претендующий на ее руку и сердце, и дядюшка-мясник, не то что снедаемый, а дочиста обглоданный ревностью, непомерной, как он сам и все в нем, — казались бы не столько живыми людьми, сколько персонажами Лопе или Тирсо, если бы не одно обстоятельство: театр обретает успех, когда отражает творящееся на улице, ну, и улица, в свою очередь, нередко подражает увиденному на театре. А в том живописно-увлекательном, полном бурном страстей театре, коему смело уподоблю свою эпоху, мы, испанцы, ломали иной раз комедию, а порой переживали истинную трагедию.
— Ну уж этот возражать наверняка не станет, — пробормотал дон Франсиско.
Алатристе, который, сощурясь с отсутствующим видом, разглядывал Москателя, полуобернулся к поэту:
— Против чего возражать?
— А то вы не понимаете! Против того, чтобы улетучиться, узнав, что топчет королевский выпас.
Комментарий капитана свелся к негромкому хмыканью. На другой стороне аллеи блистала рас шитая пелерина французского покроя, горели киноварью чулки и перо на шляпе, сверкала на солнце длиннющая шпага с массивной рукоятью и вычурной гардой — окостенелый от нелепой важности и сознания своей значительности Москатель продолжал жечь нас взглядом. Племянница в наброшенной на темноволосую головку мантилье, с золотым распятием на груди сидела в коляске, занимая все сиденье своим кринолином.
— Вы не станете отрицать, — прозвучал вдруг рядом чей-то голос, — что она очень мила.
Мы обернулись. Неслышно подошедший сзади Допито де Вега улыбался нам, сунув руки за ременный пояс со шпагой, перебросив вдвое сложенный плащ через плечо, по-солдатски слегка сбив шляпу на затылок, чтобы не задеть повязку, все еще белевшую на лбу. Томный взор его был устремлен на племянницу Москателя.